Бухарские палачи
Шрифт:
— Самое забавное — впереди, — объявил Маджид, когда все угомонились. — Очутился я как-то в Кагане проездом из Чарджуя. К последнему поезду на Бухару я опоздал, а добираться на фаэтоне слишком дорогое удовольствие. Поразмыслил я и решил: не беда, переночую в Кагане, а завтра — на самый ранний поезд и в Бухару. Я зашел в чайхану Шарифа, болтаем мы с ним о том, о сем, балуемся чаем. Внезапно какой-то человек мимо нас — шмыг! На голове — громоздкая голубая чалма, слева свободно свисает конец — как это принято у афганцев; этим самым концом он прикрывает лицо. В общем, и гадать не надо: человек хочет остаться неузнанным. Под мышкой у него что-то
— Вор собрался жулика ограбить, — улыбнулся Рузи-Помешанный.
— Точно! И будь все, как я думал, мешок достался бы мне и никому другому, — ответил Маджид. — Неизвестный, вижу, ходко-ходко устремляется к дому греха и — нырь в дверь. И хоть весь я, кажется, обратился в зрение, я так и не разглядел его лица.
На цыпочках подобрался я к окошку. А за ним — просторная зала в тусклом свете, столы, загроможденные бутылками водки и пива, за столом пьяные мужчины.
Около них хлопочут женщины, потрепанные, увядшие, размалеванные; женщины наливают разные напитки в стаканы и рюмки и подносят их клиентам, уже сильно захмелевшим. Когда бутылки опорожнялись, женщины запихивали их под столы, в ящики, тут же вынимали непочатые.
Посетители то один, то другой поднимались и куда-то исчезали; уединялись со своими подружками...
На сцене расположились музыканты и певцы, все пьяные — ни складу, ни ладу — тянули: «Лублу, лублу тебя Махмаджон, лублу Махмаджон».
Понаблюдал я за этим разгулом, плюнул и зашагал обратно в чайхану.
Рано поутру я был уже на вокзале. На ловца и зверь бежит; в привокзальном садике обнаруживаю любителя ночных прогулок! Признал я его по мешку, уж очень приметный был мешок!
«Вот ты и попался мне, голубчик!» — с этой мыслью я поспешил к незнакомцу. А передо мной — все тот же пирзода! Он старательно вынимал из мешка посох, четки, белый халат из чертовой кожи, молитвенный коврик. Потом с благочестивым достоинством -— проклятый ханжа! — разостлал его на земле и приготовился было обратить свой поганый лик к Мекке, как заметил меня.
И засуетился, и стал рассыпаться:
— А, братец! И вы, оказывается, в этих краях? Сегодня ночью, после поклонения святой гробнице Сахиджона, я приехал из Чарджуя, опоздал к поезду и заночевал здесь.
Очень уж хотелось мне вывести его на чистую воду и с языка у меня сорвалось:
— Таксир! Неужели я обознался? Мне показалось, что я видел вас вчера в полдень в мечети Худжадавлат?
— Да, да, вы не ошиблись! Я покинул Бухару, совершив, как и подобает мусульманину, положенные намазы; да, да, я потом прибыл в Чарджуй. На обратном пути задержался, опоздал к поезду и провел здесь ночь... — пирзода нагромождал одну ложь на другую.
— Таксир, — остановил я это лживое словоизвержение, — я, очевидно, перепутал все на свете, — и повернулся к нему спиной.
— Погодите! Куда же вы? За билетом? Купите и мне! — он начал рыться в кармане, выгреб оттуда мелочь, высыпал мне ее на ладонь и не преминул ввернуть: «Я помолюсь, покуда вы вернетесь».
Он, видимо, ждал, что я буду скромничать: «Не обижайте, таксир, у меня хватит денег и на ваш билет!» Но я прикинулся дурачком.
Когда я принес билет, пирзода, и точно, молился. Потом он водрузил на башку свою огромную чалму. Обрядился в халат из чертовой кожи, ухватил пальцами четки — и они, как обычно, будто полились к земле из рукава. Вот и молитвенный коврик перекинут
Я сунул ему билет и, не дожидаясь, пока он закончит благодарственную молитву за меня, поспешил от него отделаться.
«Господи, — думал я, — убереги меня впредь от встречи с этой отвратительной рожей!»
— Твой пирзода набрался уму-разуму и неплохо усвоил уроки, — сказал Курбан-Безумец.
— Какие же?
— Сначала он заворачивал в тайные притоны и осрамился. А потом внял назиданиям полиции, они ж наставляли его: «Нечего шляться по неофициальным заведениям», и стал посещать узаконенные, дозволенные свыше.
— Ты прав, приятель, — поддержал Безумца Маджид. — Ака-Махсум тоже уверял меня, что пирзода заметно поумнел.
Возвратились арбы и беседа палачей опять прервалась...
(Продолжение главы «Пирзода»)
Разделавшись с погрузкой, палачи собрались в кружок.
Хамра-Силач попросил Маджида:
— Поведай-ка нам теперь рассказ Ака-Махсума.
— Так и быть, слушайте, — не заставил себя упрашивать Маджид. — Есть у меня приятель Ака-Махсум; его отец, дед, прадед были высокопоставленными муллами. Вся Бухара знала Ака-Махсума. Молодость он провел в разных медресе и, стало быть, повеселился — кутил, гулял, буянил. Короче, жил, как и полагается в святых обителях. Потом он неожиданно ушел из медресе, отрекся от духовного сана и с той поры непрестанно задирается, цепляется к муллам и эмирским чиновникам, ругает их последними словами. В общем, «воюет» во всю со знатными шейхами благородной Бухары. Ака-Махсум не раз ругался с миршабом. Но, будучи смекалистым и изворотливым парнем, частенько сажал миршаба в лужу, вынуждал признавать поражение в споре и не давал ему повода отыграться, отомстить.
— Ты, кажется, собирался вести речь о пирзода, причем тут Ака-Махсум? — прервал Маджида Хамра-Силач.
— Я рассказал вам об Ака-Махсуме неспроста: вы теперь лучше оцените историю, что я услышал от него, — объяснил Маджид. — Вот она, история Ака-Махсума.
— Случилось это в месяц Рамазан. Пошли мы как- то с приятелем прогуляться к Ляби-хаузу. Там повстречали племянника кази-калона и пригласили парня в медресе бухарских суфиев, где мой дружок снимал хиджру. В медресе — тихо, ни души: все, кто постился, едва очухавшись от сна, перекочевали на площадь Девон-беги, Ляби-хаузу. Мы раздули угли в сандале и приготовили кебаб на вертеле. У нас было припасено домашнее двухлетнее вино. Рамазан есть Рамазан, положено поститься, ну а мы в честь гостя решили учинить пост на собственный лад. Выдержанное вино подействовало на нас — ведь мы были голодны — как пламя. Племянник кази-калона, хоть и сопляк совсем, а пил с нами наравне, показывал свою лихость и вскоре окосел.
Честно говоря, я и сам не заметил, как опьянел и уснул. А когда очнулся — в келье темно. Засветил лампу, время приближалось к полуночи; начал трясти, будить собутыльников. Махсумджон — племянник кази-калона — как ни старался, не мог скрыть дрожи: боялся дядю. Он, видимо, сообразил, что дядя станет допекать его расспросами: «Где был, почему в такой поздний час тебя не оказалось дома?»
Поняв его опасения и страхи, я решил как-то успокоить парня: «Вот что, — сказал я, — оставайтесь-ка вы здесь, а я выйду и разузнаю, что там и как».