Бухарские палачи
Шрифт:
— Как, будь он проклят, Кори Ибод? Эх, нельзя, значит, распознать человека! Ведь он на каждом шагу поучал меня: «Почему ты не посещаешь пятничную молитву? Надо, надо ходить в мечеть! Помни о загробной жизни!»
— Постой, это какой же Кори Ибод? — невольно вырвалось у меня.
— Припомни, — ответил Махмуд-Араб, — года два назад из-за него возник скандал в медресе. Этот самый.
— Разве его все-таки выставили из Кукельташа?
— Не выставили, но хозяин кельи, запутавшись в долгах, продал ее. Вот Кори Ибод и переселился в медресе, что в переулке Эшонипир, там он снял хиджру по дешевке.
— На
— Кори Ибод, действительно, глуп, — произнес Кур- бан-Безумец. — Извести он заранее о своем намерении Сироджа-дахбоши, сделай его соучастником грабежа — и волки были бы сыты, и овцы целы. Доля от пятнадцати тысяч — завидный куш.
— Сиродж-дахбоши, как пить дать, объявил бы парня преступником, солдата — его пособником, — добавил Рузи-Помешанный.
— Однако из этих россказней не поймешь, как Кори Ибод сделался почитаемым муллой, — не унимался Кодир-Козел.
Опять прибыли на арбах прислужники смерти. Хайдарча со всеми вместе приступил к своим обязанностям. Но прежде он бросил Кодиру-Козлу:
— Потерпи, и даже ты поймешь...
(Продолжение главы «Хозяева шариата»)
— Спустя два года после того, как Кори Ибода запрятали за решетку, в нашем тумане стали распространяться удивительные слухи, — опять начал повествование неутомимый Хайдарча. — Поговаривали, что объявят свободу, а судьи, раисы, миршабы и прочие эмирские чиновники больше не смогут хапать да цапать и, как прежде, обирать простой люд. Государственные дела, мол, перейдут к аксакалам, которым народ пожелает поручить власть. Сами понимаете, что это за слухи! О таком мы в жизни не слыхивали!
Эти разговоры заставили призадуматься многих. Беднота ликовала: «Коли все это и впрямь сбудется, мы еще на этом свете дождемся счастья и спокойных дней». Судьи же, раисы, миршабы, чиновники насмерть перепутались, ходили как потерянные да побитые.
Но кое-кто из аксакалов, старост, мулл лелеял в душе мыслишку: «Авось, найдутся простаки и передадут все дела государства нам, поставят нас у кормила власти». Большинство, вы не хуже меня знаете, было в панике: «Если нас сместят и мы не в праве будем залезать в кошельки бухарских подданных, как же нам поддержать кипение в семейном котле, дом — полной чашей? Да и вообще, какой же смысл быть аксакалом без достатка? Ведь это равноценно унижению, превращению в голь перекатную?..»
Опасения и страхи сменялись надеждами: «Нет, все останется по старинке! Не дураки же судьи и правители, чтобы по доброй воле выпустить из своих рук власть и благоденствие».
Признаюсь, и я тогда стал раскидывать мозгами. Что если эти слухи — не пустая болтовня? Ведь наш брат, жулик, понесет урон. Судьи и приставы, по всему видать, не смогут брать взятки и выйдут из общей нашей игры, тогда-то нам придется туго... Надо, смекнул я, немедля, уносить ноги, а не то за прежние грехи разорвут меня на куски. И я ринулся в Бухару, к Махмуд-Арабу, чтобы доподлинно проверить как и что.
Махмуд-Араб подтвердил, что здесь ожидают эмирского манифеста о свободе.
Ночевать я остался у Махмуд-Араба, тысячи планов и мыслей обуревали меня. Едва рассвело,
Город производил впечатление очень странное; никогда раньше не видел я Бухару такой встревоженной и взбудораженной. Как бы вам поточнее это передать? Представьте, что город — это сеновал, куда залетела искорка; дым уже валит, но сеновал еще не воспламенился.
Попадалась мне часто и молодежь, она сновала радостная, счастливая, возбужденная. «Эмир издал манифест, свобода!» — они произносили эти слова громко, горячо, с волнением, так, как обычно говорят: «Вот и дождались праздника, к которому так долго готовились!» И молодые люди спешили, неслись, толпились, но, повстречав друзей или знакомых, обнимались, целовались и посматривали при этом презрительно и насмешливо на мрачных чиновников и мулл: теперь-де, их денечки сочтены!
Наивная, чистая молодежь! В этом страшном опасном городе эти парни казались мне ланями, что резвятся над западней — ямой, вырытой охотниками и прикрытой ветками.
В тот день, если не ошибаюсь, была пятница. Вдосталь налюбовавшись этими картинами, я пошел вечером к приятелю — в квартал Шояхси. И там разговоры вертелись вокруг того же — свободы, эмирского манифеста...
Около десяти часов здесь появился не знакомый мне человек. Небольшого роста, худой, бледный блондин, с короткой бородкой, выглядел он лет на двадцать шесть-двадцать семь. Собравшиеся оказывали ему почет и уважение с особым старанием. И я догадался, что он из какой-то знатной семьи. Речи его свидетельствовали, что о делах эмира, кушбеги, чиновников и важных мулл он осведомлен предостаточно.
Едва он появился, все замолкли и уставились на него с нетерпением — все жаждали новостей.
— Таксир! Объявлена свобода. Что же теперь будет? — вырвалось у одного из гостей.
— Свобода? И в помине ее не будет! — заявил он. — В свободе самая грозная опасность для эмира и мулл. Они ее не допустят. Не бывать ей. Никогда.
— Уважаемый мулла, — обратился к нему я, — нам достоверно известно, что эмир изволил издать манифест о свободе. Вы высказались сейчас в том роде, что она опасна для эмира и потому его величество никогда не разрешит ничего такого. Зачем же он сам изволил провозгласить манифест?
— Банда джадидов, иранцев, евреев и всяких там безбожников докучали его величеству — просили реформ, преобразований и прочую ерунду. Его величество посоветовался с русским консулом — представителем свергнутого ныне царя России Николая — и решил, для отвода глаз, объявить манифест. Этих свободолюбцев просто оболванили: завтра капкан захлопнется — нужные люди устроят провокации, смуты, эмир тут же отменит реформы, перехватает всех этих «свободолюбцев» и покончит с ними разом.
— Неужели эмиру именно таким способом нужно разделываться со своими противниками? Устраивать провокации, побоища, объявлять собственный манифест недействительным? И покрывать себя бесчестием? — осмелился кто-то усомниться в словах важного муллы.