Буря
Шрифт:
И он медленно прикоснулся к ее губам, и, чувствуя, как небывалой силы чувства заставляют эти губы становиться то холодными, то жаркими поцеловал ее. Поцелуй был долгим — так как он верил, что делает этим поцелуем ей приятно — он чувствовал, как дрожит она… и смотрел в ее очи…
Потом, должно быть минут через пять, отодвинулся, и тут заметил, что в ее золотистых прядях появилась одна, совсем седая, словно у старухи — и теперь, ее очи были раскрыты широко-широко, — он шептал, проводя по этой пряди ладонью:
— Что ж раньше я этих седых волос не заметил… А теперь больно на сердце… Ты, ведь, такую муку пережила, когда смогла тогда подняться… А что же я то тогда медлил — что же я то не сразу на помощь тебе бросился?..
Он помолчал некоторое время, ибо уже знал, что от этого ждут его многие мученья, а затем, вновь зашептал:
— Ты только знай, что ты такая прекрасная девушка, что тебя и не возможно не любить. И я еще раз клянусь, что буду любить
Последние слова он даже выкрикнул, а Вероника издала страшный, нечеловеческий стон, и очи ее изжигающей ненавистью вспыхнули, но тут же впала она в забытье.
От крика Робина, проснулся Фалко, который спал в этой же комнате — хоббит приподнялся, потянулся, и спросил:
— Что же случилось?
Тут Робин с пылающим, вдохновенным лицом бросился к нему, и повалившись пред ним на колени, зашептал:
— Я люблю ее… вы понимаете — и она меня страстно любит — я уж тут не могу ошибиться: какое прекрасное, какое в ней сильное чувство, гораздо сильнее моего чувства, я даже и не достоин такого чувства! Но я ей и сказал, что буду любить ее, как сестру, что к меня уже есть Вероника… быть может — это ей боль причинила? Быть может, она так сильно меня любила, что испытала муку… ох, неужто же я ей боль этим признаньем причинил?.. Фалко, отец мой, что ж тут делать — она такая прекрасная девушка, а я вот… не надо, не надо мне было этого говорить… Но я все равно буду до смерти любить ее так сильно, как того достойна она…
Тут он вынужден был прервать свою прерывистую речь, так как задыхался от переизбытка чувств, а сердце колотилось с такой силой, что больно в груди было. Наконец, он дрожащим голосом спросил:
— А где же Вероника? Она, ведь, жива?.. Да что же я спрашиваю такое! Да, если бы с ней случилось что-нибудь: я бы это первым почувствовал. Да, весь мир бы это почувствовал, ибо Вероника — это самое прекрасное, что у этого мира есть… у звезд, у всего, всего сущего! — тут он заплакал, и из носа кровь его пошла, и надо было слышать эти слова, чтобы понять, что он действительно во все это верует, и с такой силой верует, что и разубедить его невозможно. — Ведь, если бы она погибла — этот мир не выдержал бы, обеднел, затемнился, и звезды бы потухли, и стали бы в скорби на землю падать. И ничего-ничего после ее смерти не осталось бы!.. Но раз светит солнце, раз мир еще такой прекрасный — значит жива она; тогда где, где Вероника?! Батюшка, знали бы вы, как хочу я ее увидеть; ну хоть издали — ну, пусть бы она даже и не заметила меня; она, святая — да кто я такой, чтобы она замечала меня?.. Увидеть хоть издали, хоть одно словечко не ко мне обращенное услышать… О, как бы я стал тогда беречь это словечко, стало бы оно для меня самой большой драгоценность. А увидел бы ее издали, так молился бы, молился бы на нее! Где ж она, батюшка?!
Вряд ли бы Фалко смог ответить хоть что-то, кроме того, что: «да — Вероника жива, и, если ты ее любишь, так непременно настанет мгновенье встречи»; но и нам, хоть и хочется вернуться к этой прекрасной девушке, прежде придется сделать довольно значительное отступление, и рассказать о персонажах весьма важных, так же и о событиях примечательных, повлекших за собой очень и очень многое…
Если бы, читатель, обратился ты птицей вольной, да взмахнувши крыльями вырвался из лесного терема, да ввысь заполненную солнечным ветром, да вольными ветрами — открылись бы пред тобой огромные просторы, и, чем выше бы ты поднимался, тем больше видел бы людских поселений, но какими же крохотными, даже и самые большие из них, показались бы тебе с такой высоты! Самые большие дороги были бы лишь тоненькими нитями, прилегшими среди снежных полей; ну а тем, кто по этим дорогам скакал, или шел, ты бы и вовсе не увидел, читатель, будь у тебя хоть и орлиное зрение, и даже трудно было поверить, что на всех этих, казалось бы на века застывших просторах кипят страсти: кто-то влюбляется, кто-то ненавидит; кто-то случайно встречается, и вот уже связан узами на всю жизнь, а чаще, почти всегда, такие встречи оборачиваются разлукой — встретятся на этих дорожках путники, увидят друг друга на мгновенье, и вот уж забудут, и никогда более не вспомнят — каждый поскачет в свою сторону, объятый делами, которые кажутся ему самыми важными.
А с высоты то все недвижимо, и спокойно…
Пройдут века, и все так же будут стоять эти горы, городов вот не станет; и никто не вспомнит о тех страстях, которые в них кипели — любовь, ненависть, все, что кажется теперь самым важным, снесется веками, и кто-то иной будет идти у этих гор, и нести какую-то свою ношу, но память и о нем исчезнет, утихнут бури и праздники; а царственные горы все так же, укутанные
Но вот подует сильный западный ветер и… отправимся же с ним, далеко-далеко, на северо-восток, полетим быстрее, иначе наше путешествие слишком затянется, а мы не можем себе этого позволить — ведь, наша жизнь лишь краткий миг, пред жизнью гор — и надо это мгновенье прожить — действительно прожить, а не дремать.
Итак, остались позади Серые горы, под нами — промелькнет покрытая ледовым панцирем гладь Андуина; дальше-дальше — вот уж тянутся необъятные просторы Ясного бора — от горизонта до горизонта раскинулся великий бор, и кажется, что нет ему ни конца, ни края, что весь покрыт этими сверкающими на солнце снежными валами, под которыми так сладко дремлют дерева. Но быстрее-быстрее, иначе долгое время займет полет над этим лесным миром; наконец — деревья стремительно откинулись назад, и потянулись бесчисленные, изрезанные трещинами каменные плато — в тех трещинах сотнями голодных волков завывает лютые северный ветер, и самим камням холодно — они жутко стонут от своей вековечной муки, и веками дробятся. И среди этих каменных плато увидишь какой-то чахлый кустарник — что ж занесло его сюда, что ж за радость ему расти здесь, отчаянно цепляясь за ледяной камень, жадно выпивать соки, из немногочисленной землицы?.. Дальше-дальше… Уже многие недели пешего пути преодолели мы в стремительном полете; постепенно воздух становиться темнее; темнеют снежные тучи, вырывают из глубин своих бессчетные снежинки — и эти снежинки все крупные; стремительные, словно стрелы — летят и летят они к безрадостной, скованной под ледовым панцирем земле: редко когда блеснет здесь солнце, но, даже если случится это в ту пору, когда в иных земля расцветает красавица весна — это солнце не пригреет, но только обледенит морозным своим дыханьем. Льды, льды — так и тянутся они, выступают, суровые, из снежного мрака — и, кажется, никакой жизни здесь нет, да и быть не может…
Но вот поднимутся пред нами горы, которые много выше Серых, кажется — так они велики, что, ежели вдруг вздумают упасть, так разобьют весь мир. Но в них чувствуется такая мощь, что ясным становится, что, скорее мир сам в бездну провалиться — а горы эти останутся плыть среди небесных светил. Многие и многие версты черного гранита: над ним не властно ни время, ни ветер — он вздымается отвесными утесами, он выгибается в плато, на которые никогда ничья нога не вступала, и, даже могучие орлы, вряд ли решаться бросить вызов тем мрачным ветрам, которые единственные в той выси обитают. Что бы преодолеть самые высокие пики, поднимемся еще выше, и пролетим над бездонными ущельями, над устремленными в небо гордыми глыбами… Кажется, впереди должен быть какой-то безысходный мрак — да и что, право, может быть дальше, кроме вековечной ночи, в которой отродясь ни единого лучика света не пробивалось?..
А вон впереди свет! Да откуда ж он, да такой милый, да такой ясный, будто там сама Весна? Откуда ж здесь это счастье могло появиться? Скорее, скорее устремляемся мы к этому свету — после всех этих безотрадных просторов поскорее хочется прикоснуться к чему-то светлому! Вот свет приближается растет, и видим мы, что исходит он откуда-то из земли, устремляется навстречу небу — и вот: в стремительном нашем полете остались позади последние горные кряжи, и открылась… Да какая же красота открылась! Нет — право, и не берусь я этой красоты описывать! Можно отдельные только кусочки описать, но всего-то целого!.. Свет исходит откуда-то из под земли, но он же струиться и их озер, и из листьев. Но что значит — сказать: озера, листья. Человечьим ли, эльфийским ли языком описать эти озера, в которые так и тянет нырнуть, ибо видишь там и не воду, но что-то такое от чего всякая боль с души смоется, и любовью — таким то сильным чувством душа наполнится, а радужные отсветы над вами! Озера, озера… А что за кроны распахивают над вами свои живые, каких-то небесных цветов крылья, да разве же сыскать где-нибудь во всем свете, таких же исполинских, и в то же время стройных, словно храмы деревьев. Кто же в большом мире помнит их имена? Быть может, древнейшие из эльфов?.. Каждый увидел бы эту, окруженную суровыми горными вершинами, благодатную землю, несколько по своему; и многие бы, вздохнув; быть может, выдохнули не своим, но преображенным, просветленным голосом: «Неужели смерть меня забрала, неужто эта та самая земля, которую я в детских снах видел, да до сего дня и позабыть уж успел?».
Перед тем, как совершить последнюю часть нашего путешествия, взглянем еще вверх, и увидим, что исходящие от земли потоки теплого света, поднимаются к нему, как раз вдоль гранитных горных склонов, очерчивая таким образом многоверстный сияющий столб. Этот беспрерывный поток, разгоняет те бурные тучи, что мечут пронизывающим ветром, да снежной круговертью по иную сторону гор, таким образом — над этой землей почти всегда распахнуто око, в глубине которой днем пышет лазурь, а ночью, когда теплый поток тоже поднимается, но уже без света — сияют во всем своем многочисленном блеске северные созвездия.