Буря
Шрифт:
— Мы должны видеть. — заявил Дитье-художник.
Дьем продолжал:
— Все, что происходит во внешнем мире, конечно, мало касается нас; но, все-таки, мы должны увидеть раз уж пробралось к нам. Тем более, что это безопасно… я надеюсь.
Кэльт закивал своей головой:
— Да, да — конечно, безопасно, но… Не совсем! Для вашего таланта не безопасно! Ох — мне уже и жалко, что донес я до вас это известье! — тут Кэльт так расчувствовался, что даже несколько слез обронил на пол. — Вы же такие мастера… а — вот увидит, его Дьем, и глядя на звезды не вечность будет постигать, да в книги свои записывать, а вспоминать этот лик страшный. А Даэн — сможет ли он играть столь же гармонично, как и прежде, когда услышит все это?.. А Дитье, что, если в полотне его проступят черты его лика;
Алия вздохнула, как никогда раньше не вздыхала; или, по крайней мере, братья не слышали прежде такого трагического вздоха:
— Да, разве же они узники мои? Уж слышали, уж могут представить что ждет их. Теперь пусть сердце подскажет.
— Да. Да. Да. — тремя похожими голосами проговорили Дьем-астроном, Даэн-музыкант и Дитье-художник.
Тогда Кэльт коротко проговорил: «Я распоряжусь, чтобы привезли его к террасе» — и, склонивши голову, быстро вышел.
Братья пошли вслед за Кэльтом, и пройдя через вереницу дивных, полных закатным светом залов — вышли на террасу, мраморные ступеньки которой уходили в водную глубь. Вот аист взмахнул крылами и перелетел на берег, где два медведя подняли из-за кустов какую-то фигуру, которую, из-за дальности, н возможно было разглядеть. Его уложили на плот, и тот, стремительно поплыл ко дворцу…
Менее чем через минуту плот прикоснулся к верхней ступени, а медведи, склонивши перед братьями и Алией голову, стали вытаскивать связанного. При этом, они все загораживали его спинами, и, в результате, братья увидели его только, когда его уложили возле самых их ног.
Самым чувственным был Даэн-музыкант; он и вскрикнул, и отшатнулся. Иные два брата поддержали его, но то же стояли бледные, как полотно — никогда еще не испытывали они такого ужаса — никогда не видели ничего столь отвратительного. Дитье-художник, что-то слабо шептал. Дьем, безуспешно пытался скрыть собственные чувства, под маской безразличия.
Человек этот, если бы взглянуть на него в толпе восставших на орочьих рудниках, поставить их где-нибудь во главе толпы, рядом с предводителем — то его лицо не привлекло бы внимания, среди сотен иных, исстрадавшихся, жаждущих ликов — там был один ужас, одно волчье стремление, на грани умопомешательства — здесь был один такой.
Вот его лицо: прежде всего очи — о, когда они только увидели его, эти очи были узко сужены — они пристально в них вглядывались, но всего лишь одно мгновенье это продолжалось — вот, увидевши их страх, очи стремительно распахнулись — и, как-то разом все вспыхнули в безумном хохоте — и весь лик искривился в хохоте. Яснее выделились морщины, па затем — вся кожа натянулась, поползла какими-то буграми, впадинами — и вот уже не следа от смеха — страшная тоска — слезы, от которых вновь вскрикнул Даэн-музыкант, выступили в этих очах. Какое же все-таки жуткое лицо! Оно постоянно пребывало в каком-то движенье, все смещалось перекашивалось, выражало сильные чувства. Он все забывал, что на рту у него кляп, все пытался сказать что-то. А волосы у него были седые и густые… больно было даже и на эти волосы смотреть. Казалось, что мороз с безудержной яростью впился в них, переморозил до самой глубины, и оставил в таком кошмарном, мучительном существовании. На человеке было одето какое-то тряпье: впрочем — у тряпья было множество слоев, но кое-где виднелась плоть — еще более темная, чем на лице, ноги тоже были завернуты в какое-то тряпье, но у голени множество слоев было разодрано, густо перепачкано в запекшейся крови. Перед тем как доставить сюда, человека полили какими-то ароматными водами, однако — они не могли совсем отбить той острой, тошнотворной вони, которая рывками от него вырывалась.
И вновь вскрикнул, задрожал Даэн — не выдержал, уткнулся в плечо Дьема. Дитье все шептал, шептал что-то, и, вдруг, его как прорвало — дрожащим голосом стремительно проговорил он:
— Да что же это?.. Что ж это такое происходит у нас?.. Как же это?.. Ну… Что ж вы стоите да смотрите?.. Ему же помочь надо! Как много ему хорошего сделать надо! Ну — вот что же он с кляпом то лежит?!
И вновь глаза связанно широченно расширились, и вновь грянули хохотом. Вот Дитье сам склонился, высвободил его от кляпа, и тут же сам отпрянул от дикого, болезненного хохота — который звучал с таким неестественным надрывом, будто здесь, на террасе этой мраморной кого-то со страшной силой избивали железной оглоблей, и трещали кости, разрывались внутренности.
Братья дрожали, Алия стояла недвижимая, спокойно смотрела на хохочущего. Вот он взглянул на фею, и хохот его оборвался. Он тяжело задышал, и несколько минут никак не мог начать; вот ему поднесли вино и поднос с едою, освободили от пут — тогда он схватил поднос, и вино, и из всех сил бросил ее на озерную гладь — там всплыла рыба с темно-золотистой чешуей и съела кушанья. Человек же вновь зашелся безумным хохотом, но тут его схватили за руки медведи — тогда он стал бешено орать, и рваться.
— Отпустите его. — спокойно проговорила Алия.
Приказание было исполнено, и вот человек повалился на пол, тут же, впрочем, вскочил и заговорил — заговорил голосом стремительно переменчивым — то затихающим до едва слышно шепота, то разрывающегося в оглушительный рев — но страсть в нем кипела беспрерывно:
— Ну, вот и встретились! А, давайте-ка сначала про еду! Вот вы мне еду тут дали, такую еду, какой я двадцать лет, быть может, и не пробовал! А три то дня последних одним снежком питался! А знаете ли, что вам скажу — лучше с голода совсем подохну, чем жрать это стану! А потому что сначала остальных накормите! Там тысячи с голода умирают! Там и детишки есть! А, видели ли когда-нибудь детишек со вспухшими от голода животами, а?! Там каждую минуту кто-нибудь умирает!
Алия вопросительно взглянула на Кэльта, который был рядом. Тот ответил:
— Схваченные в сети, действительно, очень голодны — мы их кормим, как можем. Их десять тысяч — очень сложно накормить всех сразу… Но сорок тысяч за горами… — мы даже подойти к ним не сможем.
— Сложите еду в мешки — пусть орлы сбросят им с высоты.
— А-а-а!!! Орлы!!! — захохотал человек. — Да у них то такой голод, что так просто не удалишь — нет, нет…
И тут он, с вытаращенными своими, безумными очами уставился на братьев:
— Ну, что не признали меня, ась? Да куда уж вам! Вы тогда совсем малыми были! Я ж поклялся до окончания дней своих, за вами выслеживать, отцом вашим быть. А там то мэллорн горел, ну и отдал я вас гусям то перелетным — прямо в люльке и отдал! Унесли они вас, родимых, а я на землю упал. Тому двадцать лет да еще с вершком минуло, и все то эти годы я вас искал, ибо исполнить свою клятву должен был. Столько верст отшагал. Да что версты! А хотите ли, о том что пережил расскажу?!.. Да зачем, зачем — вы и так бледны, милые во мои, а стану то рассказывать, так и совсем… А знал бы тогда, двадцать лет назад, что ждет — все равно бы пошел! Потому что слово дал! Она, святая, мое слово запомнила! Не здесь ваше место! Нет! Нет! Скоро уйдете вы со мною, ну а я… Я то к любви своей вернусь; ведь, поклялся же, что, как только вас найду, так и на ее поиск отправлюсь! Я ж стихотворец! Не загубил во мне мороз дар стихотворный! А ну к послушайте такое мое стихотворенье — вы тут к таким и не привыкли! Ну, вот вам:
— У бездны искусной стрелою огня, Кровавые очи настигли меня! Не знаю — то холод, иль жар надо мной, И воет, и гнется темнеющей мглой! Во днях повторенье — и имя забыл, И в жаре холодном навеки застыл. И все же иду, изрыгая кишки, Прошлись бы со мною — а это стишки!— …А вы думаете чье имя забыл? А ЕЕ, ЕЕ имя забыл! И боль мне от этого — и знали б вы, какая мне от этого боль! И имя, и облик забыл! Ведь, больше всего боялся забыть — тысячи раз повторял имя. И забыл! Столько имен перебираю, но, ведь, нет среди них ее имени! Нет!.. Свое то имя я еще помню. Барахир!