Буря
Шрифт:
Вспомним, что третий из воспитанных Фалко братьев — Ринэм, был вместе с Цродграбами, и в эти дни, страданий в овраге за ним ухаживали Барахир и Даэн. Они опасались, как бы обоженные ноги не начали гнить, и только благодаря тому, что Даэн знал великое множество целебных трав (еще с Алии помнил) — удалось его излечить, и за несколько часов до появления Вероники — у него прекратилась горячка — однако, увидев отчаянное небо, увидев истощенных, умирающих, слабых, он пришел в такое отчаянье, что ни сказал ни слова, но закрыл глаза, и лежал без всякого движенья, слыша, тем не менее все.
Он слышал и голос Вероники, и вопли, и стоны своих братьев — и он понимал,
— Довольно же уже играть! Слышите?! Слышите?!.. Он же смотрит за вами — сверху смотрит и усмехается!.. Игрушки, пешки! Что ж вы тут разыгрываете, перед ним, что же валяетесь?!.. Он смотрит за вашими жалкими, бессмысленными страстишками и усмехается, потому что ведете себя, как ничтожества! Как рабы его!..
И долго бы еще надрывался Ринэм, но тут в его запястье, тут же прокусив его до крови, вцепился Рэнис — ведь перед ним была очередная преграда к счастью. Да — он оставил Сикуса, который, лежал без всякого движенья, словно мертвый, и стал теперь бороться с Ринэмом. Однако — Ринэм, не сдавался без борьбы, как Робин, не был ослаблен настолько как Сикус, к тому же раздражение придавало ему сил — и вот сцепились два достойных противника — они стояли, пытались разодрать друг друга в клочья, и, так как у них это не выходило, то только в большую ярость приходили. А между ними поспешала Вероника: нежные слова им шептала, пыталась остановить, но все было тщетно, и она, от ужаса происходящего, сама едва в обморок не падала — и держалась то только потому, что понимала, что, ежели она уйдет, так они совсем одни останутся.
А над их головами, все разрасталось с болезненным стоном, выгибалось к земле око, и слышен был тот страшный треск, который происходит, когда живая, могучая материя напряжена до предела, и уже начинает разрываться — сейчас, сейчас должна была хлынуть эта мгла…
За время своего повествования, я привык ко всякому, и, все-таки, мне трудно поверить в то, что произошло следом. Такое уж это совершенно невероятное, похожее на какую-то ошибку в древних летописях; я даже и остановился здесь (хотя время то поджимает, и смерть может прийти в любое мгновенье) — но, ведь, не могу же я писать о том, во что сам не верю… Остановился, а в это время с лестницы раздался легкие, быстрые шажки, и вот впорхнула в мою келью маленькая Нэдия.
А личико то ее так и сияло! Казалось, будто умылась она солнечной, живой водой — и эта то вода еще на лице ее осталась.
— Что здесь в темноте сидите?! На улице то весна! — зазвенела она, сразу всю мою келью, словно бы родниками живыми омыла.
Вот подбежала, вот открыла ладошки, а там — голубка белая, белая — словно облачко первое, весеннее, почти с небесами сливающееся.
— День то какой прекрасный! — смеялась девочка.
И как же я мог оставаться мрачным?! А когда она, легким дыханьем, к окну бросилась, да со скрипом распахнула эти тяжелые, всю зиму запертые ставни, как увидел я, что на улице то, оказывается, день солнечный, да теплый — уж воистину весенний день — так сам я ужаснулся, как мог хоть на мгновенье усомнится в том, о чем говорят древние рукописи, как в мрачном, неестественном сомневался, а в том, что действительно и должно быть, в чем жизнь — усомнился.
Итак — к делу, к делу… Совсем
Итак, это страдание на дне оврага все продолжалось — продолжалось уже с полчаса, а участником его казалось, что уже бесконечно долго, и тогда Вероника почувствовала, что наступило то роковое мгновенье, когда от боли она все-таки лишится чувств — но она, привыкшая к испытаниям, все-таки, сопротивлялась — и она выложила многие силы на этот последний отчаянный рывок. Она стала осыпать поцелуями и Рэниса и Ринэма — они раздирали друг друга, а она их целовала, потом и Робина подхватила, и, шепча: «Люблю!.. Люблю!..» — рядом с ними поставила.
Надо было видеть, как вспыхнул от этих слов Робин! Надо было чувствовать, каким жаром от него тогда повеяло! Он растягивая, своим хриплым, нечеловеческим, но теперь уже светлым тоном, взвыл пронзительно: «Л-ю-б-и-ш-ь?!!» — и вот, обняв, Веронику, обняв братьев своих, стал стараться, вытягивать их вверх по склону, и все выл, не переставая: «Любит! Любит она меня!.. Счастье то какое — любит она меня!!!» У него трещали запястья, но он волок их вверх, навстречу выгибающемуся оку, и все вопил это бесконечное: «..Любит!..» — чувствовал в себе силы великие… Вот последние несколько рывков — он закашлялся кровью, однако — и этот кашель поборол, и им завопил счастливо:
— Возродила она меня! Возродила! Одним словом своим!.. И все вы, ползущие под этим небом — просыпайтесь теперь! Пойте теперь!.. В вас же силы великие — так что же вы… Так что же в грязи прозябаете?! Вы, ежели только захотите, ежели только все силы свои душевные приложите — сможете, ведь, весну возродить!.. Радуйтесь же!.. Поднимайтесь же из этого оврага! Хватит же грызться! Полюбите же друг друга, и тогда настанет тот счастливый мир! Будьте же детьми!
Это он вопил уже Цродграбам, и вопль его, под тяжестью леденящей дымки, стремительно опадал вниз, в овраг, и Цродграбы, начинали стремительное движенье — ведь все-таки свершилось то, что и должно было свершиться, с возвращением Вероники!
А Робин уже молил Рэниса и Ринэма — их же молила, и все целовала Вероника, и, наконец, те вырвались из своего ослепления, и тут же ужаснулись совершенному — стояли дрожа, а Рэнис, в порыве чувства своего, стал тут молить у Вероники прощенья — язык его заплетался, и, наконец, все слова слились в один покаянный стон.
— Любить! Любить! Любить! Любить! — хором, как заклятье, повторяли Робин и Вероника, и на измученных их ликах сияли улыбки. — …Мы сможем возродится! Мы разобьем эту боль! Да будет весна!..
Вокруг них все собиралась, разрасталась толпа Цродграбов — все они были в молчании — в напряжении вслушивались — как же много их было — десятки тысяч — даже и не верилось, что овраг мог укрывать такую силу.
— Я понимаю! Понимаю! — вскрикивал Ринэм. — Это все предрассудки, глупости мешают нам быть счастливыми! Мы же можем быть одной семьей, в любви жить, творить… Но сами же друг друга несчастными делаем…
Он еще много выкрикивал такого, и тогда стало вокруг так мрачно, что, казалось — это поздние осенние сумерки наступили — холод вдавливал в землю, слышался беспрерывный болезненный стон, и такое в нем было отчаянье, что стоило только слабинку проявить, и уж мысли о смерти затемняли всякие иные. Тогда все, без каких либо указаний, вздернули головы вверх, и обнаружили, что око надвинулось уже вплотную, что можно руку протянуть, и дотронуться до его леденящей поверхности — оно все трещало, еще сдерживалось…