Буря
Шрифт:
— Что ж вы меня не остановили?! — вскрикнул он диким, злым голосом, который привел слышавших его в изумление, ибо никогда еще Келебримбер не проявлял таким образом своих чувств. — …Неужто же захотели, чтобы я от этого призрака совсем разума лишился?! Возьмите же ее, и несите прочь — к мертвым Это — к мертвым!
Эльфы закивали, и, не смея на него взглянуть, подхватили убитую, понесли. Впоследствии, государь Эрегиона не мог вспомнить, что было с ним на холме — было какое-то зыбкое, темное облако, через которое он с муками прорывался, но чтобы он выкрикивал что-либо — нет — Келебримбер не мог этого вспомнить. Так же, впрочем, и все-то, что произошло от начала битвы с бесами, и до тех событий которыми окончится эта большая глава моей повести — все это представлялось тем, кто выжил каким-то хаотическим, кошмарным
Когда Маэглин понял, что тело Лэнии уносят (а он хоть и лежал уткнувшись лицом в грязь — сразу это почувствовал) — так и вскочил, бросился им наперерез; так неожиданно налетел, что они и предпринять ничего не успели — он выхватил ее тело, пробежал вместе с нею несколько шагов, и там споткнулся, прижимая ее к груди, покатился. Вот перепачканный в грязи, похожий на беса ворвался в перепуганные, плотные, давящие друг друга ряды, стал вгрызаться в их глубь, все опасаясь, что сейчас вот его догонят и отнимут — унесут ее куда-то…
Теперь расскажу о Вэлломире — этот жаждущий власти юноша никак не проявил себя за все время бойни с бесами. Несколько раз, когда волны сражающих наваливались на него, он вынужден был отбиваться эльфийским клинком, даже и зарубил одного беса — после этого скривился от отвращения, стал надрываться, что все они даже и глядеть на него недостойны… Однако, тут на него навалилась вал из убивающих друг друга, и он оказался погребенным под копошащейся грязью. Там было какое-то подобие смрадного воздуха и, в течении ближайших часов он выжил. Опять-таки, я не берусь описывать всех тех мучительных процессов, которые терзали его душу, в течении этих часов. Все в нем перемешалось: и ненависть к тем, кто унизил его, в такое бедственное положение привел; и жуткая, страстная, иступленная жажда вырваться из этого болота вверх, к власти… Да о всем и не упомнишь. И все эти часы он прорывался из копошащейся слизи вверх, пока, наконец не выполз в то леденящее, темное, в чем двигалась обезумевшая двухсоттысячная армия. Он увидел эльфа на коне, бросился ему наперерез, подхватил за руку, сдернул в грязь, сам же в седло запрыгнул, и вот уже высился там — покрытый грязью, и оттого похожий скорее на тролля, а не на человека. Он принялся было кричать — однако, грязь набилась в горло, и вышел только захлебывающийся хрип — тогда он принялся откашливаться, и разразился безудержным приступом кашля, который резкими рывками драл его тело. Теперь он и кашель ненавидел! Он страстно боролся с этими, все новыми и новыми приступами, он жаждал — о, как же он жаждал выкрикнуть свои повеления! Он, ведь, уверен был, что, как только все эти люди услышат его, так и повинуются…
Альфонсо ехал, высился на своем Угрюме впереди всех. Его догнал государь Гил-Гэлад, а вскоре и Келебримбер, рядом с которым был еще и Рэрос. Адмирал Нуменора смог перебороть собственный ужас, и говорил более-менее связно:
— Сейчас все мы превратились в детей!.. Да, да — именно в перепуганных, потерявшихся детей. Ведь всегда, когда идет какая-то столь значимая армия, когда ведут ее мудрые правители есть некая уверенность, серьезность: теперь ничего этого нету. Посмотрите — и командиры, и мы сами потерянные, ничего не сведущие… Враг ведет нас в ловушку…
— Ах, да что говорить то! — мрачно изрек Гил-Гэлад. — Уж если мне не удалось остановить их!.. Да и знаешь — сам это чувствую: какая-то великая мощь все тянет и тянет нас на север. Отчаянье. Жуть. Будто и нет ничего за пределами этого мрака. Будто это… что-то космическое, болью веков терзающееся, нахлынуло на Среднеземье… А мы — какие же мы жалкие пешки во всем этом…
Тут правитель Серых гаваней посмотрел на Альфонсо, который высился в седле без движенья, и не слышал, и не видел ничего из того, что по сторонам говорилось. Сзади, выгнувшись к его щеке, сидела Аргония — девушка все это время плакала, и для нее так же не существовало окружающего мира, но был только Альфонсо.
— Почему же ты не слышишь?!.. Ты погружен в свое горе, но знай, что нет смысла так убиваться! Ведь я же тебя люблю!.. — и тут ее голос исполнился истинного трагизма. — А, быть может, никогда ты и не обратишь на меня внимания. Вижу — любишь ты ту, иную… Но все равно —
В это самое время, за три сотни верст к северу, Вероника пением своим воодушевила Цродграбов, и пение их подняло и разметало по небу воронье око; и теперь все то отчаянье, которое охватило древнего духа, когда погибла единственная за многие-многие века его любовь — сгустилась над этим местом. В эти страшные часы даже барлоги, драконы, бессчетные племена тварей — все они, еще недавно чувствовавшие присутствие высшей силы, остались без его руководства. О как же он ненавидел эту массу копошащуюся в грязи! Как он жаждал испепелить всех их, видевших его слабость, послужившие причины этой страшной все тянущейся и тянущейся боли. Нет — ему удавалось сдерживаться, и только несколько раз еще вырвались молнии и испепелили каких-то случайных жертв. Он вел их к иной цели, но при этом и скрежетал черными валами, и заходился иногда в вопле, который иногда в этих черных уступах и погибал. И все свои силы он обратил в волшебство, и в этом отчаянье, потери Единственной, когда бы он создать тысячи изжигающих болью поэм — он вершил зло, и на этот раз превзошел даже своего учителя.
До этого из темно-серого отчаянного полумрака перед Альфонсо и эльфийскими государями выбиралась заснеженная, кое-где вздыбленная обледенелыми камнями долина. Теперь все изменялось: прежде всего — в воздухе происходило судорожное, вихрящееся движенье. Камни на глазах вытягивались кривились, по унылой поверхности снега пробегала блеклая стонущая дымка; воздух сбивался в какие-то угловатые, режущие глаз образы, которые тут же растягивались, со стонами обращались в ничто. То что видели они, приобретало все более пронзительные черты. Вот камни вытянулись встали широченной, орущей аркой, которая вся выгнулась зашипела, забулькала, задрожала, вдруг набросилась на них, и на несколько мгновений нахлынула совершенная, непроглядная мгла — вот разразилась она, и открылась леденящая и душная глубина воздуха, от которой сразу же боль забилась в голове. Так бывает во снах, когда видишь какой-то значительный объем пространства, умещающийся разом перед твоим взором — хотя он полнится образами раскиданными на сотни верст- стоит только протянуть руку, и вот уже перенесешься к любому из этих образов. Представьте же, что это кошмарный сон, и ты уже истерзанный кошмарными виденьями, пытаешься из него вырваться — и вот эти бессчетные образы — куда не метнешься все боль. Вот лес — скрюченный холодом, стонущий, темный; вот поле чьей-то кровью забрызганное; вот скальные уступы такие безжалостные, острые, подобные клинкам. Куда же тут метнуться? Голова кружится, устал уж от всего этого кошмара, а хочется то света, а хочется то счастья! Любви! Любви! Светлых грез Весны! Возрожденье! Здесь, в одиночестве и взмолишься, и застонешь: «Где же ты?! Где же ты?!..» И, обычно, во сне таком не найдешь исхода — и проснешься… один… один…
Представьте, что те болезненные версты, от которых зарычал Альфонсо, и хотел уж дрожащей рукой глаза себе выцарапать, озарились тем нежнейшим, девственным светом, который можем видеть в апрельском лесу. Засияла звезда теплая, ласковая; точно поцелуем возрожденье дарящим, прикоснулась к его измученному лицу, и тогда, взвыл он: «Вперед!» — и, хотя Угрюм, тут же метнулся, и в так стремительно, как не один конь ни людской, ни эльфийский не скакал — все-таки показалось Альфонсо, что это движенье слишком медленное, и он сам бросился вперед, и выскочил бы из седла, если бы его не удержала рыдающая Аргония:
— Куда же ты, любимый?!.. Ведь нельзя же!.. Ну вот — прости ты меня! Ведь вмешаться я помешала! Прости ты меня!..
В это самое время, за две сотни верст к северу, Робин, окруженный счастливым апрельским сиянием, как раз и почувствовал, что то страшное, что может отнять у него Веронику теперь стремительно приближается. Вокруг все было не только безмятежно, но казалось уж, что жизнь и любовь слитые в единое, воздвигли в том месте некий могучий храм, и что никакая сила не сможет его поколебать, и переродится мир в то светлое, откуда он недавно был вырван.