Буря
Шрифт:
— За руки — беритесь все за руки, пожалуйста! — взмолилась Вероника, и, конечно же — это было исполнено.
В несколько мгновений, вся эта многотысячная толпа переплелась крепкими дружескими объятиями — и все неотрывно смотрели на око. Теперь была очередь Робина — его держала за руку Вероника, и он чувствовал такой приток нечеловеческий, но солнечный приток сил, какой чувствовал, когда впервые услышал он, что Вероника его любит, а так же — когда платок, нынче уж утерянный получил. Но теперь он не изжигался — о нет: ведь она же была рядом, и он, с нежностью в нее вглядываясь, все выплескивал этот нечеловеческий поток чувств:
— Любить!!! Смотрите!!! Смотрите счастливцы!!!..
— Нет, я не верю, что не справедливо небо, Ни каждому столетию дает, Ни каждому то поколенью точно хлебом — Для духа, свет небес в земную деву отдает. Но знаю, знаю, знаю — многие так слепы, ЧтоСначала Робин пел в одиночестве, но, когда стала ему вторить Вероника, когда и Рэнис, и Ринэм подхватили, когда и Сикус, которого Робин из оврага вынес, — запел слабым, но таким искренним голосом — тогда и весь многотысячный народ Цродграбов подхватил это пение. Они, держа друг друга за руки, чувствовали себя так, как должны были чувствовать любящие друг другом братья — запели хором — пел каждый, и представьте вы себе хор, в котором девяносто тысяч голосов, и каждый чувствует себя как поэт, и любит страстно!..
Они все смотрели вверх, на око — но видели не это отчаянное, но Веронику, но и всех иных, одинаково ими любимых, и вокруг них расцветало солнечное сияние — от них исходил жар, который был сродни жару, которым изжег себя Сикус, однако — они не истощались — они питались от искренних чувств друг друга и не было конца этому светлому, счастливому чувству…
Это был зал с очень низким куполом, и наполненный пением столь сильным, что для него, не хватило бы и залы много-много большей. Эти световые, звуковые волны бились, пронзали око, и, наконец — оно не выдержало, отдернулось вверх — на сотни метров, на целые версты, и, вдруг, стремительно разорвалось в клочья, расползлось жалкими, безвольными ошметками, которые канули в хлынувшем свете, как куски воска, в раскаленном горне. О — это был весенний свет, это было небесное приволье, которое осветило, объяло бессчетными и даже жадными поцелуями не только их, но и всю долину, даже и Самрул сделала пригожим, праздничным. Этот свет вдруг обратил Серые горы из отчаянных, мрачных, едва ли не стонущих глыб; в ярко сияющих на солнце, счастливых великанов, от которых веяло чем-то сказочным, которые восторгали своим величием.
Тогда же, в этой обильной светом высоте, пролетела большая стая белых голубей. Эти птицы летели стремительно, а потом, сделав полукруг пронеслись еще раз над ними, да и взмыли навстречу солнцу…
Какой же это был плотный, действительно могущественный свет! Да им казалось, что и не свет это вовсе, а небесный мед, и раскрывали они рты, и с жадностью его глотали, и все никак не могли насладится, но чувствовали себя счастливыми.
— Люблю!.. Люблю!.. Люблю!.. — закончив пение, громко смеялся Робин…
Теперь надобно вновь вернуться на три дня назад и хоть вкратце поведать чем же закончилась колдовская ночь для Самрула, а так же — и некоторых иных событий коснуться.
Как вы, должно быть, помните, в городе за главного остался Ячук, и предстал перед ним истерзанный, молящий об исцелении дух Сильнэма. Даже и невозмутимый этот, ко всякому в орочьей царстве привыкший человечек, был испуган этими и страстными, иступленными воплями — понимал, что собственное его волшебство здесь бессильно. Он стоял на кромке стены, и тут раздались хрипы, и в довершение ко всему, он увидел, как прямо перед ним выплыли из тьмы два святящих блекло-мертвенным светом животных глазищи, такие же глазищи выдернулись и в другом месте над стеною, и еще, и еще — Сильнэм отдернулся куда-то в сторону, а Ячука, который испускал розоватую дымку, подхватили жесткие, словно бы каменные лапищи. Конечно — это было племя «мохнатых», которые уносили свои сокровища — своих троих богов — и эти созданиям, привыкшим карабкаться по почти отвесным горным склонам не стоило большого труда вскарабкаться по стене Самрула (хоть она и была оледенелой). Как только они увидели Ячука, так и зачислили его в очередное божество — находясь в этом месте, где должен был, по их мнению, томится величайший их бог, они вообще всему, что было необычайно склонны были приписывать божественные свойства. Так как Ячук не бросался на них, не испепелял, не пожирал — он стал добрым, хоть далеко
Тут вступились Даэн и Дьем, которых тоже подняли по стене (что касается Тарса, то он презрительно отмалчивался) — эти двое, еще недавно видевшие и Барахира и Дитье, стали просить в самых учтивых выражениях, чтобы поскорее это недоразумение было разрешено, чтобы их выпустили и позволили увидится с родными. Конечно, бедный Ячук ничего тут не мог разобрать — да и не мудрено, когда столько то накрутилось! Одно он понял точно и верно: все эти создания и голодные, и замерзшие, и вообще несчастные. Еще он понял, что раз уж они пробрались в Самрул, и, ежели они не враги, то несмотря на собственное бедное положение — конечно же надо их приютить, спасти от этой безумной воющей волками ночи. Впрочем — Ячука и не спрашивали — его несли, на поднятых лапах подобно факелу (правда — очень слабому) — уже по улицам, а через стены перебирались все новые и новые «мохнатые», на мордах которых пылал восторг, которые оживленно между собой стрекотали — ведь теперь то цель была близка…
Из Серых гор вышло около тысячи «мохнатых», однако, половина осталась сдерживать Цродграбов, и все они погибли счастливые, верящие, что совершили какой-то подвиг, и даже в мгновенье смерти не прозревшие, что и эта бойня, и все их существование — лишь бредовая, никому ненужная, обреченная на забвение вспышка. Итак, улицы Самрула заполонило пять сотен этих дикарей. Они не знали, что такое двери, вообще — и дома, и ограды, и окна, и мостовые — все было им в диковинку, все и пугало, и восхищало их. Так они скребли, неуверенно стучали в двери, а когда ударили так в стекло, и оно разбилось, то подняли такие вопли, что жители и оставшиеся несколько десятков восставших, которые, при их появлении, забились в самые глубокие погреба — уверились, что теперь то смерть пришла и заберет их неминуемо…
Кто-то не выдержал, завопил, и «мохнатые», которые уже несколько дней ничего не ели, забывши и об страхе, и об почтительности к этому «божественному» месту — бросились за едой — выбили в том доме и окна, и двери — но их смогли остановить Даэн и Дьем. Вскоре они собрались на площади перед дворцом, и были уверенны, что в этой то неказистой (а для них божественной постройке), и скрывается верховное их божество…
Но, как бы там не было, а они остались недвижимые, и до самого утра простояли, все ожидая, что им скажут идти на слом — жертвовать своими жизнями ради спасения того, высшего божества. Конечно, никто им этого не велел, а Ячук и вовсе пребывал в растерянности так как не знал, как поступить с этой толпой.
Рассвет не принес никакого облегчения: где-то за городом выли волки, еще слышались крики всадников, еще зловещий гул доносился со стороны Серых гор, и надо было придумать, где раздобыть для эти пятисотенной толпы хоть какой-то еды, ибо они уж совсем одурели от голода, беспрерывно воображали себе что-то, клокотали, и постоянно приходилось их удерживать, чтобы не сорвались они, не бросились разрушать Самрул. И вот, когда небо наполнилось зловещим багровым светом, Ячук — в отчаянье, понимая что, либо он придумает хоть что-то, либо ничто их не сдержит — решил впустить их в часть домов (предварительно, конечно, выведя оттуда всех, кто там дрожал и молился) — и заявить, что еду они могут найти там. Конечно, это только от отчаянья он придумал — так как вообще положение складывалась отчаянное. Однако, к его удивлению, все сложилось наилучшим образом. «Мохнатые» разбредшиеся по этим уже опустошенным, убогим домишкам (а для них — прекрасными хоромами) — веруя, что найдут еду, действительно ее нашли. Прежде всего — им пришлась по вкусу мебель, а точнее — мягкие ее части — для их желудков это было настоящее блаженство. Нашли мешки с какими-то испорченными, темными крупами — и это было поглощено. Но и это было лишь преддверием того пиршества, которое началось уже ближе к закату. Дело в том, что двое «мохнатых» учуяли едва-едва уловимый запах выбивающийся из подполья одного богатого дома. В самом подполье ничего не было, однако, разворотили пол, и под слоем земли обнаружили доски, их сбили — под ними были бочки с медом, с вином, ящики с выпечкой, покрытой растительной мазью от очерствения… да многое, многое там было… Все заинтересованы были этой находкой, и когда нашелся толстый хозяин этого дома, то слезно покаялся перед Ячуком, что совершенно непосильные были налоги, а он любил покушать — причем вину в замысле этого тайника сваливал на жену, в два раза более толстую, нежели он сам… Тут поднялся страшный крик — жена вопила на него, он на жену, и каждый требовал, чтобы «вторая половинка» — была предана суду. Да — были бы прежние законы несдобровать бы никому из них; однако, Ячук только пожурил их малость за укрывательство, да отпустил… Потом и Ячук, и Даэн, и Дьем пытались остановить «мохнатых» от обжорства, но те уже и вина напились, и попросту не хотели понимать то, что от них требовали, все на свой лад истолковывали — запасы стремительно убывали, вино вливалась в зевы кажущиеся бездонные, и «мохнатые», никогда раньше не пившие, валялись в холодной грязи, и вопили, что «великий бог уже пришел!» и «счастье наступило». Вперемежку с этими дикарями валялись и недавние рабы, и жители города — наконец то они дорвались! И для тех, и для других близость «мохнатых» была совершеннейшим бредом, совершеннейшим бредом было и бездейственное их пребывание в крепости, и вот теперь не в силах найти какого-либо иного исхода для своих страстей и страхов, они нашли его в вине…