Царь-гора
Шрифт:
В Причернском крае, названном по цвету лесов, волков было множество – и четырехлапых, и двуногих. Двуногие сбились в стаю, которая держала в плену всю округу, на полторы сотни верст вдоль реки. Партизанская вольница Рогова, состоявшая из нескольких тысяч разбойных рож, налетала внезапно, слизывала подчистую все, что можно сожрать и унести, обильно пускала кровь недовольным и вешала на колокольнях попов, а в церквах устраивала нужник или взрыв динамита.
В покрывающей бандитов тайге отряд Шергина, разросшийся в тысячу с лишним штыков и названный полком, превратился из деморализованной толпы,
– Даже у таких, как вы, бывают друзья-покровители. За них.
…Первые недели, пока не наладилась разведка, действовали почти вслепую, всюду опаздывая. Со стиснутыми зубами проходили мимо сваленных в кучу раздетых мертвецов, воющих баб и покалеченных храмов. Но, получив хорошую прививку от мировой революции, солдаты зверели сами и уже не отличали необходимость от изуверства.
Это был замкнутый круг, и Шергин не видел выхода из него. Людоедство большевиков и не отстававших от них партизан порождало ответную злобу белых войск. Советские газеты и листовки красочно расписывали их бесчеловечность, нагнетая истерию ненависти среди красноармейцев и жестоко застращивая мирное население. С этой пандемией, поразившей Россию, кажется, не могли бы справиться никакие радикальные меры, потому что и сами меры лишь укрепляли заразу ненависти.
Россия издыхала, как большое беспомощное животное, из ее тела потоками лилась зловонная муть гниения. Сама мысль об этом способна была довести до безумия, но Шергина спасало то, что безумие он уже пережил, поседев на половину головы в одну ночь. В ту памятную ночь на Урале, когда в его постели в крестьянской избе спал чисто вымытый и накормленный досыта гимназист, выловленный часовыми из холодной осенней реки.
Каких-то два года назад вся страна восторгалась демократической революцией. И кто из радостно бросавших в воздух шапки мог тогда предположить, что в долгожданном народовластии вызреет столько ядовитого бешенства? И многие ли два года спустя понимают это? По собственному опыту Шергин мог дать лишь очень грустный ответ на этот вопрос.
На одном из притоков Чумыша, вымороженном на три метра вглубь, отряд подошел к казачьей станице. В ледяной прозрачности воздуха чернели остовы домов. Измотанным людям нужен был отдых, но на теплый приют рассчитывать не приходилось. Станицу разорили сначала совдепы, повыбив имевшихся в наличии казаков, потом дело довершили роговцы, сотворив тупую месть голытьбы: расправились со стариками, бабами, детьми, пожгли избы. Население станицы теперь составляли десятка два таких же почерневших, как жилища, казачек и горстка малых ребят. Они ютились в уцелевших от пожара домах и походили на молчаливые призраки былого. Души их выморозились на неведомую глубину, и прихода весны им было долго ждать.
Шергину не хотелось тревожить застывшее время этих женщин. Ни один из офицеров не перешел порога их жилищ, ни один солдат не попросил у них хлеба. Над селом по-прежнему вилось пепельным дымом безмолвие. Завернувшись в короткий тулуп, Шергин сидел почти что под открытым небом возле печки, едва потеплевшей стараниями Васьки, который натаскал к ней обгорелых чурок. Из трубы в густеющий синевой воздух потянулся жидкий дым, уголья от Васькиного ворошения пускали снопики оранжевых искр.
– Хорошо, вашскородь! – жмурился Васька, сидя на корточках. – Экое у нас блаженство. И чай быстро скипит.
– Печка, печка, дай пирожка попробовать, – пробормотал прапорщик Миша Чернов, расположившийся на обломке балки, которая прежде держала крышу. Он сидел, сильно сгорбившись, пытаясь с головой уйти внутрь шинели и согревая дыханием руки.
Из-за стены сруба, в окно без рамы и стекла проникли скрипучие звуки шагов по утоптанному снегу, тихие голоса. Один был глухой женский, другой – неясное бурчание караульного.
– Что там такое? – крикнул Шергин.
В окно просунулась усатая голова солдата в туго затянутом башлыке.
– Баба тутошняя, вашскородие. Просится. Пустить, что ль?
– Чего спрашиваешь, дурак. Пусти сейчас же.
– Дык подозрительная. Прячет на себе чегой-то, а не показывает. Может, бомбу несет, а? Всяко бывает.
– Пропусти, кому сказано!
Женщина вошла боком, окинула всех темным взглядом, молча повела головой в поклоне. Под обветшалой душегреей она что-то прижимала к животу, сложив руки в рукавицах, как беременная.
– Коза у нас… – минуя околичности, хриплым голосом молвила она. – До травы не дотянет, сено погорело… Зарезать придется.
У прапорщика Чернова вытянулось лицо, и без того длинное и худое. Он беспомощно посмотрел на Шергина. Тот непроницаемо ждал продолжения.
– Последнее вот… – Женщина стала осторожно вынимать из-под душегреи предмет, завернутый в полотенце. – Все равно уж…
Оглянувшись, куда поставить, и не найдя ничего устойчиво-горизонтального, она развернула полотенце и поднесла Шергину оловянную кружку, доверху наполненную молоком.
– Парное… не захолодело еще, сберегла, – проговорила женщина, опустив глаза.
Прапорщик Чернов решительно отвернулся к стенке, издав хлюпающий звук. Васька восхищенно круглил глаза.
Шергин не посмел отказать ей. Он вполне представлял себе, что означала эта кружка молока для обитателей мертвой станицы. Целый день жизни для одного, а то и двух детей. Может быть, детей этой женщины. Он не мог не принять ее дар, побоявшись своим отказом выстудить то тепло, что пока сохранялось под слоем льда. Тепло, которого не видно было в ее глазах, но которым она, да и все они здесь, спасались еще для жизни.
Он молча поднялся и в пояс поклонился женщине. Ее губы дрогнули, но глаз она так и не подняла. Шергин взял у нее кружку. Быстро запахнув душегрею, казачка торопливо ушла.
– Спаси тебя Христос! – вслед ей пролепетал Васька.
Шергин отлил половину молока в другую кружку.
– Ну, прапорщик, извольте отведать, – сказал он Чернову.
Оставшееся молоко без слов сунул Ваське, тут же восторженно припавшему к кружке. Миша, с подозрительно блестящими глазами, выпил все несколькими медленными глотками. Васька, отерев губы, отдал немного молока Шергину.