Царев город
Шрифт:
Приволжской, прикамской землей, вроде бы завоеванной, управлять становилось невозможно. Было ясно: надо крепости строить в глуши лесов. На Кокшаге, на озере Санчурин, в ярапских лесах. Последовал указ готовить строительство укрепленных городов в приволжских лесах, вызнавать места, где способнее ставить остроги. Поручено следить за этим делом Борису Годунову.
Зимой Иван перешел жить на половину царевича Федора. Сказал, что одиноко ему в огромных палатах, да и сколько дров надо, чтобы обтопить их. А здесь все-таки к сыну ближе. Жену Марию царь по-прежнему держал в Угличе, в Москву не звал. А она, гордячка, и не просилась. Сына Дмитрия, жившего с матерью, Иван не вспоминал, вроде как совсем и не было его. Мария на царство яе венчана, Дмитрий прав на престол не имел никаких.
Царь выбрал для себя
...Мерцает под образами одинокая лампада. В палате полумрак и тишина. Только поет под печкой сверчок. Царь лежит под атласным одеялом, руки завел под голову, думает, вспоминает прожитую жизнь. Мысленно упрекает бога: «Господи, прости мя, ропщу я на тебя. Возношу тебе мысль жалобную свою, изнемогая от великих напастей. Для чего поражал ты меня столькими бедствиями с того времени, как я увидел свет? Для чего я принял' столько горестей и ог друзей, и от врагов? И не токмо от них, а и от детей родных. За што в конце жизни моей оставил ты мя одинокого настолько, что терзаюсь теперь мыслью, кому трон мой оставить, кому державу вручить?»
Брякнуло кольцо на двери, в палату вошел Годунов:
— Прости, государь, что в поздний час тревожу я тебя, по весть о чуде принес я тебе ныне.
— Что еемь? — Иван сбросил одеяло, встал, протянул руку. Годунов привычно подхватил с вешалки рясу, подал царю.
— Вскрыли мы домовину государыни Марфы, дабы прах перенести во внове гроб изготовленный, а праха нет.
— Господи прости! — Иван перекрестился в страхе.— Неужто выкинули?
— Я этого не сказал, государь. Я говорю — праха нет.
— А что есть?
— Государыня лежит, яко живая. Даже румянец на щеках не потух.
— Не перепутал ты чего, Борис? Ныне десятый год идет с тех пор, как Марфуту похоронили.
— Мне ли лик ее не знать, государь? Я потому и не перенес ее, знал, что ты посмотреть захочешь.
— Шубу давай!
Зима в этом году снежная, по всему кремлю намело сугробов. Меж ними протоптаны тропинки узкие, извилистые. Скрипит под сапогами снег, царь шагает за Годуновым, ворчит:
— Ох-хо-хо! Запустенело округ, непорядки. Снег разгрести, дороги сделать — разве мне об этом думать? На- много ли уединился я, отдохновение хотел малое сделать, а уж кремль снегом засыпало. А что в державе, я чаю, творится — и подумать страшно.
— Людей недохватка, государь. Все в расходе по делам... а снег, я полагаю, весной сам растает.
— Лень свою, Бориско, на весну не перекладывай.
Во дворе монастыря чернеют на белом снегу два каменных надгробья, рядом свежая могила, около нее дубовый гроб полусгнивший, под крышкой. Землекопы, монахи и стрельцы отошли в сторонку, дали дорогу царю. Борис кивнул, крышку сняли, поднесли к гробу два фонаря. Марфа, и верно, лежала будто живая, хоронили ее бледную и худую, теперь лицо будто припухло, округлилось, откуда-то появился на щеках румянец. Царь опустился на одно колено, легко провел по щеке пальцами. Почувствовал под рукой холодную твердость, будто корочкой защитилось тело покойной от тления. «Никакого чуда тут нет, — подумал про себя царь. — Несчастную так напичкали ядами, что и тлен ее не берет». И снова волна ненависти к боярам хлынула в душу, как и в те дни, когда провожал он красавицу-царицу в последний путь. Перекрестив чело Марфы троекратно, царь поднялся и молча пошел прочь...
...Злость на боярство не прошла и в палате. Взволнованный необычным событием, царь не мог уснуть. Тревожные думы одна за одной приходили в воспаленную голову. «Вот умру я, — думал он, — снова повторится то же, что и было после смерти отца моего. Опять наступят времена семибоярщины, и пресечется корень мой па троне. Нет, нужно оставить после себя твердую власть. Как ни ломай голову, как ни крути ни верти, а кроме царевича Федора на престол сажать некого. Его-то бояре оттолкнуть не посмеют, ибо не останется у трона никого, кто был бы выше его родом. Но как быть с властью? Ведь царем быть — не только на троне сидеть да скипетр с державой в руках сжимать. Тут ум нужен, характер. Ни того, ни другого у блаженного Федюни нет. И один выход в этом деле — Годуновы. Федор станет царем, Ирина царицей, а Борис будет при них. Этот державу вырвать из ладоней Феди никому не позволит. И сам не сумеет взять, поскольку худороден. Поставь около Федора какого ни то родовитого боярина, Шуйского к слову, он в первый же год лапы к трону потянет. А Бориса бояре никогда к престолу не допустят. «Иришку, Борисову сестру, я, пожалуй, напрасно хаял,— думает царь. — Просто мало знал свою сношку. И ее можно будет в державную телегу запрячь. Умна, сноровиста ласкова, статна. Трон своим видом не унизит. Красива опять же, черноброва, румяна, глазаста, на щеках ямки. Царица да и только! Плечи покаты, бедра крутые, походка горделивая. Жаль, что бесплодна. Но это скорее от Федюни происходит. На мужика совсем не похож. Иная жена на месте Ирины давно бы догадалась друга любезного на стороне завести, а эта дурочка честна, богобоязненна. Мо~ 'жет, намекнуть ей? Уж больно внук по теперешней поре мне надобен, ой как надобен! Родись у снохи парнишка— года через два, глядишь, и царь. Отец мой Василий Иваныч в три годочка был коронован. А в аглицких землях, слышал я, в зыбке королевичей коронуют. Внука в первое время Годуновы бы поддержали, а потом царенок сам нач. нет понимать что к чему. Я, к примеру, тринадцатилетним бояр за бороды таскал, с послами иноземных держав разговаривал. Конечно, тяжело Ирину на грех супротив сына толкать, но, видит бог, придется. Без внука мне никак нельзя. Никак».
Уснул царь на рассвете, но все равно спалось мало. Утром позвал Годунова, спросил:
— Что во дворе деется? Про Казань слышно что-нибудь? Инородцы бунтовать не перестали?
— И не перестанут, государь. Вчера прибежали с Волги Сабуровы, Богдан и Данила. От твоего имени велел я им в приволжских крепостишках побывать, деяния воевод посмотреть.
— И что же?
— Худо, государь. Крепостишки ветшают, почину им никто не делает, воеводы все более для себя воруют, инородцев озлобляют. Воевода крепости кокшайской мошну свою набил, а стены городца во многих местах погнили и упали совсем, стрельцам корм дает худой, то и гляди разбегутся все...
— Кто там воеводой?
— Василей сын Буйносов-Ростовский.
— Вытури его оттуда. Другого воеводу дай.
— А дядя его еще далее пошел. Сокрывал в крепости свияжской кузнеца одного, беглого вора. Если помнишь, в минулые бунты воровал он против тебя на Каме, более тыщи разбойников на наши рати водил. Не успел воевода Сабуров разнюхать про это, а кузнец тот возьми и сбеги. Не иначе как в глубь лесов, к черемисам. Теперь жди и там бунта...
— Како ты мыслишь, Борис? Вот намыслил я построить крепостишки во глубине черемисских земель. Хоть бы три на первое время. Но ведь денег прорву надо. Спрашивал я у головы Разрядного приказа, он подсчитал мне ровно сто двенадцать тыщ пятьсот семьдесят два рубли и 31 алтын. Я и подумал: может, черемисских бунтовщиков и без острогов усмирять можно. На Волге мы крепостей настроили, а чернь как бунтовала, так и бунтует.
— Усмирить черемис, государь, мы сможем. Но не дороже ли это будет? Уж коль стали они нашими подданными, то нам бы с ними надо жить мирно, по-доброму.
— От крепостей они, думаешь, замирятся?
— Суть не в них, государь. Сам знаешь, теперь перед нами солтан турецкий стоит, а крымская орда — бич в
97
4 Царев горол руках турок. И они этим бичом будут хлестать во все места. И особливо по Астрахани и Казани. И крепости эти, я полагаю, удумал ты строить не для усмирения черемис, а для их защиты от вражьих набегов. Если бы черемис не подбивали на мятежи басурманы, то они бы и не бунтовали вовсе.