Царев город
Шрифт:
— Спасибо, государь мой, за похвалу. Ранее я думала, что душа твоя ко мне не лежит.
— Было так, было. И теперь у меня упреки есть к тебе, и немалые.
— Слушаю тебя, Иван Васильевич.
— Надумал я державу передать Феде, потому как более некому. Но душа болит у меня. Недолговечен он будет на царстве. Здоровьем хил, духом слаб. Либо умрет, потому как государю железное здоровье требуется, либо сомнут его бояре.
— Но ты сам сказал — Борис будет рядом...
— Неродовит он. Вот если бы ты сына родила. Младенцем несмышленым и то он трон укрепил бы.
— Это все в воле божьей, государь.
Иван поглядел на смутившуюся Ирину, схватил штоф, налил полный бокал вина, выпил.
— А может, в твоей, душа моя?
— Как это?
— Я ж сказал тебе — роди сына. И если Федя немощен —
Ирина побледнела, встала из-за стола, подошла к окну:
— Побойся бога, государь! Греха побойся. Слова твои дерзки...
— Дерзости и греха не боюсь. Бывает, что и согрешить надобно во имя дела государственного. Ответствуй мне, что хуже — оставить державу без пастыря или грехом малым дать царству наследника умного, красивого и крепкого. Да и грех ли это, когда человеки стремятся оставить после себя доброе потомство? Не всяк ли муж и жена его в ночи объятия вершат, и не телесной услады ради, а дабы породить на свет нового человека?
На улице снова зазвенели утихшие было колокола. Ирина, услышав постыдные речи царя, хотела было крикнуть: Позволь, государь, мне уйти!», но какая-то неведомая сила остановила ее. Она сама длинными бессонными ночами думала о грехе, ее дух и плоть требовали материнства, она одна точно знала, что бесплодие — не ее вина. И не крикнула, не ушла, а сказала, не оборачиваясь от окна:
— То муж и жена, государь, а ты чему учишь?
— Но как быть, коли муж безъягл и доброго семени дать не может?!
— Но ты же царевичу отец! — Ирина гневно вскинула голову, повернулась к царю. — Опомнись! Подумай, о чем речь ведешь.
— Потому и забочусь о вас обоих, что отец! Вот умру я, разорвут вас князья да бояре, и род, что идет от Ивана Калиты, нарушат. Кого вы поставите на пути этой алчной до власти орды?!
В голову жаркой волной ударила кровь. Щеки Ирины пылали. Речи царя волновали ее и пугали одновременно. Ей было стыдно слушать дерзкие слова свекра, но где-то в глубине билась мысль о том, что Иван прав, и если, не дай бог, она впадет в подобный грех, он не осудит ее. Особенно поразили Ирину слова о дьяке Спиридоне. Царь как будто знал, чувствовал, что она неравнодушна к Спиридону. И другая “мысль мелькнула в голове: дьяк после смерти царевича остался не у дел, хорошо бы приблизить его, сделать дьяком при Федоре. Но мысль эту она отогнала, подумала, что самая пора речи царские прекратить. Можно встать и уйти, но царь огневается, да и мыслимое ли дело хозяйке убегать от гостя... Надо направить русло разговора в другую сторону. Но о чем бы заговорить?
— Что молчишь, сноха?
— Ты и так грешен, государь,— нашлась Ирина. Догадалась— царя надо упрекнуть во многоженстве, он непременно начнет оправдываться. — У тебя, Иван Васильевич, жена в Угличе томится. Котора по счету? Седьмая?
— Она же наследника мне не даст.
— К твоим грехам господь привык, может, он и простит прегрешения твои, а меня-то зачем в геенну огненную ввергнуть хочешь?
— Женами меня не попрекай, Ирина! Ты же знаешь, что все жены мои — это суть страдания мои, боли мои, а не грехи. Только одна из семи на том свете в грех зачтется. Одну ее я сам сгубил. Ни перед кем я не оправдывался, а тебе исповедаться хочу. Будешь слушать?
— Говори.
— Среди многих есть единственная, кого любил я и сейчас люблю. Да и этот грех перед господом богом страданиями моими перекроется и не впишется в смертную книгу судьбы моей. Спроси имя ее, назову.
— Знаю, государь. Это Анастасия — любовь первая твоя.
— По-женски судишь, сношенька. Первая любовь всегда самая короткая. Сама посуди: шел мне тогда шестнадцатый годок. В эту пору любая девица по сердцу, но надолго ли? Только теперь умом своим зрелым и опытным понимаю, что свора боярская убивала эту любовь чуть не с первого дня. Я молод и наивен был тогда, думал, что все беды шли от промысла божьего, ан нет — все бесовскими, боярскими кознями творилось. Мою юницу Настась-юшку Старицкие-князья изводили, чем только могли. Да только ли Старицкие. И ядом, и злым словом, и волховст-вом злодейским.
— Об этом я слышала.
— Всем мы с Настенькой верили: первых дочерей наших, Аннушку и Машеньку, в руки нянек и мамок отдали. И детки невинные уморены были, каждая и до года дожить не успела. Потом родился Митя. Уж как был любим нами! Настя, догадавшись, сама пестовала, и рос парнишка, как в сказке, не по дням, а по часам. Ты его помнишь ли?
— Нет, государь. Меня тогда и на свете не было.
— Как сейчас помню тот злополучный день: поехали мы помолиться в монастырь града Кириллова водою. Стали спускаться на берег со струга по сходням. Митю из рук царицыных отняли, отдали няньке. Вроде бы для бсреже-ния его набежало на сходни десятка полтора слуг, сходни рухнули в воду. Все бросились спасать царицу, а она сама плавать умела, что ее спасать, да и вода у берега неглу* бока была. О царевиче же забыли. А может, и не забыли? Может, с умыслом вынули из воды его последним, бездыханным. С тех пор Нартя совсем занемогла... А кто ее лечил? Те же лекаря боярские. Вместо снадобий отраву сыпали. Подумать только — когда она умерла, ей и тридцати не было. Вот все думают, что Ванюшу я убил. Нет! Это моими руками псы боярские сына моего прикончили! Не они ли с детства властолюбие его разжигали, супротив меня настраивали? Не они ли...
— Самомнителен ты, государь. Жить, поди, тебе тя* жело. Всюду яды мерещатся, казни. А может быть...
— Нет, ты погоди, дослушай меня до конца, коль семью женами попрекнула.
— Женами не я тебя попрекаю, а церковь святая...
— Попы, митрополит?! А не они ли, не святые ли отцы мне Марию Темрюковну сосватали, дабы через* нее все черкасские народы в лоно православной церкви привести?
Мог я ее сердцем полюбить, по нравам, по крови чужую? Телесами она лепна была, в ночи горяча, но разве царице это надобно? Она бы не только меня, но и тебя пережила, настоль крепка была и резва. А что вышло? И трех лет не минуло, как не стало ее. А ты говоришь — яды мне мерещатся. Я ли ее не берег, я ли ее не холил! А Марфу, дочь Собакиных, вспомни! Только вчера ее видел...
— Перекрестись, государь. Она же...
— Борис разве не сказывал тебе? Переносил он прах ее в иное место, домовину открыл, а она лежит, тлением не тронутая. Десять годков минуло, а она еще. красивее стала. Румяная лежит. Ты, поди, думаешь, чудо земное, всамделе-то она вся насквозь ядами пропитана. В нее, поди, отрав этих три ведра бояре влили. Потому как просватал ее за меня Малюта Лукьяныч, всеми боярами ненавидимый. Легко ли было мне трех жен опустить в могилу одну за другой, подумай сама. Я сначала терзался и плакал, а уж потом пришло остервенение великое. Многая казнь от того остервенения пошла. Не тогда ли мои бессонные ночи начались? Мечусь на постели в ночи, думаю: «Сколь жен ни бери — бояре все равно изведут». Мой верный Малюта дал совет: женись, государь, на простой девке, на такой, чтоб ни к друзьям твоим, ни к недругам у нее родни не было. И выбрали мне Анну Колтовскую. Уж красивее ее, вроде, во всей державе не сыскать было, здоровее бабы не видывал. Успокоюсь, думал, в своей семье, народит она мне наследников, и все пойдет как следует. Ан не тут-то было! Митрополит венчать на царство ее отказался, боярская дума отказала родителям Анны во всех чинах, ни один поклониться ей не хотел. А что мне делать было? Снова головы рубить? Но гак совсем без бояр останешься. И пришлось со слезой во взоре проводить непризнанную царицу в монастырь. Потом дали мне в жены Ва-сильчикову Анну. Ты уж ее-то хорошо помнишь.
— Помню. Гордая была, красивая.
— Она прямо сказала, что меня не любит и пошла во дворец по настоянию братьев своих да боярина Умнова-Колычева. Зачем мне такая? Не удалось Умнову делишки свои обманом поправить. Ему я голову снес, а Анну в монастырь сослал.
Озлобился тогда я зело крепко, решил жить безбрачно, один. Как раз война шла, к ратным делам пристрастился, в полках более пребывал, чем на престоле. Думал, что сердце мое, окаменившись, любить не способно. О, как я ошибся тогда! Приехав в Москву на малое время, встретил я случайно жену дьяка Мелентьева Василису. Боже мой, какой огонь заполыхал в моем сердце! И сказал я Малюте: «Хочу жену сию, жить без нее не могу». Скуратов понял это по-своему. Дьяка заколол, жену его привел ко мне в опочивальню. Вот ее-то, Иринушка, я до сих пар люблю и забыть не смогу до гроба. И еще скажу тебе — годы, что прожиты с нею, самые удачливые в царствии моем, самые счастливые. Ну, а про Марью Нагую ты сама все знаешь...