Цари и скитальцы
Шрифт:
Самый приличный из гостей, седой, болезненный пятидесятилетний человек, проговорил не зло, но горько:
— Я бы и сам направил соху да разодрал пашню. Мы из псарей, посажены на землю великим князем лет семьдесят назад и вписаны в Поганую книгу... — (Поганой книгой старое новгородское дворянство именовало списки слуг, которым великий князь раздарил земли новгородских бояр после присоединения Новгорода к Москве). — Да некогда пахать! Уже на смотр зовут, а там — то ли Смоленск, то ли Ока. Что я без мужиков?
— Был бы ты с мужиками милостив, — наставительно возразил Венедикт
— Мне, кроме них, стричь некого.
Бессмысленный, ненужный затянулся разговор. В России всем стало трудно жить. Всё как-то объединилось против человека — война, погода, раздвижение границ. Война невиданно подняла тягло — подать в казну. Лета в последние полвека стали прохладнее, сырее, многие пашни в долинах заболотились, рожь вырождалась в мялицу. А черноземные заокские просторы и Заволжье манили сытостью и волей. Коренная Русь безлюдела. И росла злоба между людьми — безвыходная, если не считать опричнины.
Кто сумеет, тот выживет. Князь Друцкий прав: выживет и накормит государство старательный хозяин. Он же и деньги даст на войско, как у немцев. В наёмные гофлейты пойдут дворяне и посадские, не нашедшие себя в мирном труде. Иного выхода как будто нет.
Попробуй растолкуй это Леонтьеву.
Выручила Венедикта Борисовича Дунюшка — да так, что лучше бы не выручала. Насупив лобик, неожиданно и неуместно явилась перед гостями:
— Супруг мой, слышу, кротко внимает вашим непогожим речам. Он не напомнил — я напомню: вы за честь должны считать, что он вас принимает! Вы сами своими сабельками под собою сучья рубите, и не один уж год! Мужики ваши — не холопы, и возвращаться к вам не станут. Не об чем говорить.
Наверно, следовало поставить незваных гостей на место, только не Дунюшке. Могла обождать, когда Венедикт Борисович рассердится сам.
Леонтьев оскорблённо встал. Будто бы ненароком опрокинул оловеник, разлил вино по домотканой скатерти. Старый помещик из псарей пытался загладить неприличие:
— Государыня! Мы никого обидеть не желали, пришли об деле толковать.
— Какое ваше дело! Мужиков вернуть? Знаете, что не будет этого!
— Весна, сударыня! Нам хлеб пахать и воевать. У меня не десять рук...
— Ну, у меня тоже только две! — отрубила Дунюшка и засмеялась так недобро, как Венедикт Борисович ещё не слышал.
Болото Леонтьев сын молча вышел. Венедикт Борисович схватил было старого помещика за рукав, тот вырвался. В рывке почувствовалась такая накопившаяся злоба, что Венедикту Борисовичу сразу стало стыдно за свои благодушные речи.
Дружно прогремели копыта по настилу у ворот. В слитности грохота почудилась опасность. Венедикт Борисович взглянул на Дунюшку. Она стояла в растерянности, приоткрыв рот — то ли копытный гром слушала, то ли оценивала запоздало свои слова. Венедикту Борисовичу стало жаль её. Дунюшка ведь всегда была доброй и гостеприимной.
Что ж, сорвалось. Колычевская спесь взыграла. За это тоже будем наказаны.
Наказание пришло ночью.
Венедикт Борисович до полуночи утешал жену. На неё накатило бессмысленное рыдание — так бывает, если человек решается на чуждые
Радостынка горит!
Ночной пожар в деревне — всегда поджог: печи давно истоплены, нечаянному огню неоткуда взяться. Ещё поднимаясь на повалушу, Венедикт Борисович знал поджигателей и накалялся сонным гневом против них. С гульбища повалуши ночная земля под чёрным беззвёздным небом казалась бездной, из которой шли запахи коротко прошумевшего дождя, распаханной земли с навозом, липко раскрывшейся листвы. Из середины бездны исходил тихий, как свечка, пламенный столп, бесшумно вытянутое к небу багряное свечение.
Рудак уже держал на поводу коней. За Венедиктом Борисовичем поскакали шесть холопов, вооружённых кистенями и рогатинами. Кони искали дорогу сами. Пламя свечи на месте Радостынки пугало и притягивало их.
Деревня догорала. Дольше других умирал дом Никифора Вакоры. Никифор и пострадал больней других: наехавшие поджигатели до смерти затоптали его сына-десятилетка. Он в очередь за отца был ночным стражем по деревне, и в темноте его зашибли ни за что.
Жена Вакоры, бесслёзно осклабив тощегубый рот, коснела над сынком. У дома догорали последние венцы. Угольный жар в мёртвом безветрии воздымал к небу воздушную струю почти телесной плотности. Она подхватывала ошмётки сажи, раскалённую пыль и даже обгоревшую ветошку — кусок рубахи или полотенца. Ветошка так и парила в горячих струях жалобной грамоткой, пока её не унесло в чёрное небо. «Каин, где брат твой?»
Известно, что ответил тот, чья жертва была отвергнута: «Я не пастух...» Венедикт Борисович чувствовал себя именно пастухом. Чужие псы грызли его овец. И даже не пожар, не мёртвый сын Вакоры, не разорение деревни, выраженное в рублях, а эта вот грамота-ветошка, развёрнутая перед ночными божьими очами, уязвила Венедикта Борисовича до помрачения ума.
Но в его помрачении крылась некая хитрость, жестокий умысел — Венедикт Борисович действовал в дальнейшем отнюдь не слепо, а по воинской науке. На одну ночь отцовское искусство пробудилось в нём.
Только отец брал городки у немцев, а Венедикт Борисович помчался бить своих.
Своих?! Холопы заразились его мстительностью. Один Рудак сохранял насмешливую трезвость. Он был не местный, ему не было жаль спалённую деревню, а мужиков он не любил. Увидев, что государя не остудить, он принял на себя разведку.
Господский дом Леонтьева располагался в десяти вёрстах от Радостынки. Когда Рудак подвёл отряд к бревенчатому замету, ворота были на запоре, а во дворе, негромко гомоня, толпились люди.
Холопы и мужики думали недолго: выворотив плаху из подгнивших мостков перед воротами, ударили в створки. Для осаждённых закон один: сдашься — помилуют, не сдашься — изобьют. Из-за замета закричали:
— Мы не виноваты! Ей-ей, отворим, только вы нас не бейте!
— Где ваш боярин? — крикнул Венедикт Борисович по-боевому зычно.
— Утёк!
Болото Леонтьев сын действовал по примеру государя: для обороны дома оставил воеводу-ключника. Тот сдался на милость победителя.