Царский наставник. Роман о Жуковском
Шрифт:
Рейтерн надолго умолкал в этой части рассказа и улыбался, вспоминая про себя совместное путешествие с Жуковским: как пароход поломался и они возвращались на козлах в Кобленц, а потом в харчевне «Вайс Росс» у него, у Рейтерна, было приключение (на то человеку и выпадают приключения, чтоб о них можно было вспоминать у огня или в бессонную ночь в постели!); как они ездили вместе к Гёте, и разговор зашел вдруг о его, Рейтерна, рисунке, — что греха таить, приятно было, что тайный советник помнит рисунок и что ему нравится…
Им пришлось разлучиться на время. Жуковский ездил в Париж вместе со своим другом Александром Тургеневым и его больным братом. Конечно, Жуковский не мог оставить друга
Когда Жуковский вернулся в Германию, они снова путешествовали с Рейтерном, побывали в доме Гуттенберга и в знаменитой книжной лавке, а также посетили мастерскую приятеля Рейтерна Каспара Давида Фридриха. Этот Фридрих был прекрасный, весьма и весьма талантливый художник, и Рейтерн доволен был впечатлением, которое произвели на его друга полотна, заполнявшие мастерскую. Картины Фридриха, без сомнения, затронули в Жуковском родственные струны — его особенно взволновал пейзаж сельского кладбища, загадочная атмосфера картины, призрачные видения, зыбкая граница между жизнью и смертью, таинственное общение живых и мертвых.
Рейтерн вспоминал, как они вошли к Фридриху после прогулки, во время которой Жуковский был весел и все время балагурил по-русски (они вместе пытались каждую шутку перевести на немецкий). Рейтерну нравились подобные настроения Жуковского, его нехитрые, зачастую даже дурашливые шутки — видно было, что человек всей душою отдается веселью, рад жизни и рад обществу своего товарища. В такие минуты Рейтерну снова казалось, что они знакомы уже давным-давно, а может, и не расставались с того самого бала у мадам Берг или даже с великой войны (так и подмывало расспросить про каких-нибудь общих друзей из полка или из дерптской студенческой корпорации). Они вошли к Фридриху, смеясь и балагуря, да и художник вышел им навстречу улыбаясь, обнял Рейтерна, а русскому гостю сказал что-то приятное, как истинно светский человек, не смотри, что блуза его вся заляпана красками и халат на стуле висит далеко не новый. И вдруг в настроении Жуковского произошел резкий и неожиданный переход (потом-то уж попривык Рейтерн, а сперва даже испугался, не произошло ли какой обиды). Жуковский посерьезнел, замечание Рейтерна пропустил мимо ушей, чего в разговоре с ним никогда не случалось, но тут Рейтерн понял, что друг его разглядывает картину, и сам стал к ней приглядываться, что там… Пустынное сине-фиолетовое вечернее небо, одно только небо, без земли и без моря, а поперек — чего он вестник? — небольшой, но разборчивой точкою летит филин (кажется, звук его крыл можно расслышать, а может, и таинственный полночный крик).
И еще — закат, увядание дня, увядание человеческой жизни, чья-то спина. Как он чувствует все, этот Фридрих!
— Да, — сказал Жуковский. — Да, да. — И перешел к новой картине, а Фридрих тихонечко, на цыпочках шел следом, словно заранее досадуя в душе на Рейтерна, что он может вдруг помешать, спугнуть настроение гостя или сказать что-нибудь неуместное. Это были напрасные опасения — что же он, не понимает, что ли, сам, Рейтерн, или он не художник? Будто не знает он, как это бывает, когда чужие люди смотрят твою вещь и сам ты весь обратился в чужое зрение, чтобы увидеть что-то новое со стороны, а главное — уловить ноту одобрения, потребную тебе для новой мучительной работы или даже для продолжения жизни: стоишь рядом беззащитный, открытый для всякой обиды, для всякого непонимания, а того хуже — для ненужного понимания, потому что многое и от себя самого прятал, а теперь, того гляди, холст или картон выдадут, не сберегут твою тайну, нарушат спокойствие души.
Жуковский уже стоял перед новой картиной, где было ночное кладбище, окутанное дымкой тумана, освещенное невидимой для глаза луной — могильные камни выплывают из тумана как призраки.
Жуковский обернулся на стук. Фридрих шепотом говорил с кем-то у двери, сперва тихо, потом громким шепотом и весьма раздражительно:
— Нет у меня, нет, гар нихт, ничего нет. Не мешайте смотреть!
И сердце Жуковского, отзывчивое на чужую беду, дрогнуло: он был в той самой хижине бедняка, которую представлял себе всю жизнь, воспевал и оплакивал в стихах, искал везде, находил — и тогда оттаивал сердцем. Здесь же бедняк был еще и собратом по искусству, жизнь била его за нежелание думать о земном дне и хлебе насущном, за подражание птицам небесным, за попытку петь небесное…
— Проданы ли ваши прекрасные картины, герр Фридрих, или они, может, не продаются?
— Нет, не проданы, — сказал художник со слабой надеждой, под которой спрятана была обида — обида на законы рынка, на свою неспособность торговать, новая обида, вырастающая из предчувствия новой неудачи. — Они могут быть проданы…
Неожиданно обида проступила в резком добавлении:
— Однако, как видите, не продаются.
Жуковский стоял растерянно, браня себя за неосторожные выражения, и Фридрих понял все — понял его деликатность, понял растерянность этого большого сутулого человека, стоящего посреди мастерской, его собственную открытость и обиде и доброму чувству. Поправился:
— Я неточно выразился. Не покупаются — то есть никто их не покупает…
— Я счел бы за честь, — сказал Жуковский. — Вот эту картину приобрести, и эту тоже. Что касается большого полотна — где кладбище, — я сегодня же напишу Ее Величеству императрице, и думаю, что картина эта мной же будет закуплена для дворца, потому что я имею такое поручение от Ее Величества…
— Может, мы выпьем по стакану вина или хотя бы кофею, — сказал художник хрипло. — Поговорим спокойно.
— Да, да, конечно, мы с господином Рейтерном, моим другом, никуда до обеда не спешим, а я еще бы хотел посмотреть…
Снова возникло это напряженное молчание, среди которого Жуковский переходил от картины к картине в сопровождении Рейтерна, который боялся обронить замечание, хотя бы и вполне профессиональное, хотя бы и в виде вопроса.
Позднее, за кофеем в трактире, куда перешли все трое, разговор шел о жизни, и о смерти, и о бессмертии, и о судьбе, и об искусстве, потому что все трое были художники, а Жуковский, особенно в пору странствий, едва ли меньше был привязан к рисованию, чем к поэзии, — всей душой.
Он сказал еще в самом начале их разговора, что, покуда его служба при дворе продолжается, он имеет возможность покупать для себя любимые картины, а потому хотел бы, чтобы господин Фридрих каждый год отсылал ему по две картины в Санкт-Петербург, кстати сказать, чуть не забыл, деньги за первые две уже оставлены — в прихожей на столе, под книгой, да, да, сколько было назначено — найдете, когда вернетесь.
Они распили бутылку рейнского вина, при этом Рейтерн и Жуковский пили очень умеренно, отговариваясь нездоровьем и лечением, художник же на радостях, по случаю сказочной своей удачи, — полным стаканом, проникаясь все большим доверием к своим гостям, особенно же к этому, небом ему сегодня посланному, право, нездешнему какому-то русскому гостю.