Царский угодник. Распутин
Шрифт:
— Ну что, перепугались? — задавал он один и тот же вопрос.
— Чего перепугались?
— Того, что я умру? — Распутин хитро щурился.
Через день какому-нибудь корреспонденту-одиночке он говорил то же самое:
— Как живёшь? Небось здорово испугался?
Вежливый корреспондент, улыбаясь, подтверждал: да, перепугался, невежливый, трусливо поджимая губы, отводил взгляд в сторону и молчал либо старался затеять тусклый разговор о неких незначительных вещах, и Распутин с его цепким взором быстро раскусывал такого пришельца и, вздыхая, говорил:
— A-а, ты из тех! — Потом поднимал вялую руку. — Все вы приходите
Закрыв глаза, он долго лежал неподвижно, потом полунемо шевелил губами, обращаясь к Лапшинской, и та чуть улавливала каждый звук, срывающийся с губ Распутина, приближалась к нему.
— А завещание мне не надо, Ангелин, написать, а?
— Что вы, Григорий Ефимович? — пугалась та.
— Умру ведь!
Лицо Ангелины делалось бескровным.
— Нет, — она энергично трясла головой, — вы не умрёте, Григорий Ефимович!
— Ладно, не буду, — сипел Распутин, соглашаясь с Ангелиной.
Иногда, когда Распутину становилось легко — никакой боли не ощущалось, он рассказывал Лапшинской про разные хитроумности, тайные секреты, которых в народе здешнем, в краях заснеженных, где и соболей водится видимо-невидимо и таинственный сиг бороздит тёмные обские воды, каждый неграмотный лохматоголовый, мохнаторылый чалдон знает с полдесятка таких фокусов, до которых петербургские чистюли при всей своей образованности никогда не дойдут, — рассказы про народные секреты, про чалдонское житье-бытье лучше всего удавались Распутину, недаром их любила слушать царская семья, особенно «царицка». Александра Фёдоровна делалась задумчивой, лицо у неё растроганно расслаблялось, становилось далёким — наверное, она и детство своё в такие разы вспоминала, и жизнь в краях, о которых Распутин много слышал, но совершенно не представлял, что это такое, и вообще...
Он осуждал тоску Александры Фёдоровны: о былом, о прошлом, по его понятиям, надо было забыть. Она же умная женщина, императрица, она должна принадлежать этой земле, её людям, а не той, что осталась во вчерашнем дне. Цари не имеют права на прошлое, они не то что все люди.
— А в Покровском, в тёмной, куда посадили людей, когда вас ранили, Григорий Ефимович, на стенке сырой крест объявился!
— Как это?
— На стенке сквозь извёстку и штукатурку крест сырой проступил. Страшно это, — Лапшинская невольно поёжилась, — одна из дамочек, что из Петербурга приехала, когда увидела — в обморок упала.
— Ну, ты-то, Ангелин, не хлопнешься, ты на войне была, по японцам из ружья стреляла!
— То было совсем другое!
— Одно, всё одно, — убеждённо проговорил Распутин. — А крест — это очень просто. Это когда хозяин иль хозяйка мало строителю заплатят, он может обидеться и учудить чего-нибудь такое... Ой, что может учудить! — Распутин помотал головой. — Либо оскорбят его чем, о Боге не так выразятся...
Действительно, сырой крест на стене — это, конечно, страшно, но, как оказалось на деле — очень просто. Лапшинская, когда увидела
Старец объяснил своей секретарше, в чём дело. Видать, бабка действительно обидела своего печника, раз тот на глиняном боку своего творения нарисовал крест. Технология рисунка действительно бесхитростна, как вода: печник вмазал в сырую глину соль — обычную рыбацкую соль, какой на Оби да Туре в каждом дворе имеются немалые запасы, — крупную, грубую, серую, придал ей рисунок креста, а потом замазал слоем штукатурки и забелил извёсткой.
Соль, как известно, вбирает в себя сырость, а сырость существует во всяком, даже самом сухом и хорошо протопленном помещении, она из соли и проступает сквозь штукатурку на поверхность и пугает людей.
— А ты — Господь Бог, Господь Бог! — ворчливо произнёс Распутин, запустил пальцы в растрёпанную бороду. — Господь Бог тут ни при чём. Надо дружить с тем, кто делает тебе печку, кто ладит потолок и кто красит стену... хотя стенки в домах у нас тут, в Сибири, не красят — дерево оставляют таким, какое оно есть, родимым, материнским и моют с мылом либо с каустиком, каустик — это тоже хорошо! — Распутин был в настроении, от него исходило ощущение какого-то покоя, благополучия. О ране, о болезни, о Феонии Гусевой, о питерских делах он почти не говорил и даже не требовал от Лапшинской, чтобы она ему читала свежие газеты, хотя каждый день начинался с того, что Лапшинская раскладывала перед собой полдесятка газет, которые удавалось достать в Тюмени, переплачивая за них вдесятеро, а уж в пять, в шесть — каждый раз, и начинала читку. Распутин слушал Лапшинскую внимательно, не перебивая.
— В деревянной избе, как мне кажется, дышится легче, чем в глиняной, — сказала Лапшинская. — Наверное, поэтому многие сибиряки оставляют стены натуральными?
— Угу, — подтвердил Распутин. — А бабка хату побелила. Ведьма! Дерево и глазу приятнее. Крест на стене — полбеды, есть месть пострашнее.
Такую необычную, изворотливую, как сказал Распутин, месть может придумать только злой, но головастый сибирский мужик. В глину вмазывается обыкновенное куриное яйцо, скорлупа протыкается иголкой, а на поверхность стены выводится соломинка — обычная ржаная либо пшеничная. Протухнув, яйцо заполняет избу таким запахом, что из дома сбегает любой хозяин, даже тот, у которого нос вообще не работает и он ничего не чует.
— Ну и месть! — Лапшинская передёрнула плечами.
— Чалдонская! — подтвердил Распутин. — И ещё полно всяких разных секретов. Знаешь что... Знаешь, — он возбуждённо приподнялся на постели, — я, пожалуй, об этом книгу напишу. О сибирском народе. Я много ведь секретов знаю, Ангелин, у меня их полна голова. И руки! — Голос у Распутина сделался хвастливым, и это обрадовало Лапшинскую — значит, выздоравливает!
— Комариные, мушиные, пчелиные, собольи, рыбьи, медвежьи, лосиные, свиные, коровьи, лисьи, оленьи, травяные, моховые — все секреты знаю! И все интересны.