Цена нелюбви
Шрифт:
Итак, Кевин был одной из причин моей депрессии, и я имею ввиду Кевина,а не ребенка.С самого начала этот ребенок был меня особенным, поскольку ты часто спрашивал: «Как поживает малыш?»,или «Как поживает мой мальчик?»,или «Где ребенок?».Для меня он никогда не был «ребенком».Он был странным, необычайно хитрым индивидуумом, который явился к нам и остался с нами, и только по случайности оказался очень маленьким. Для тебя он всегда был «нашим сыном» или, когда ты начал разочаровываться во мне, «моим сыном». В твоем восхищении было что-то особенное, что, как я уверена, он прекрасно чувствовал.
Не сердись, я вовсе не критикую тебя. Вероятно, эта всеобъемлющая и отвлеченная привязанность ко всему, что касается собственных
Кроме того, я не могла любить просторебенка; я должна была любить этого ребенка. Я была связана с миром множеством нитей, ты — несколькими крепкими канатами. Как и с патриотизмом: ты любил идеюСоединенных Штатов гораздо сильнее, чем саму страну, и только благодаря своему пониманию американских стремлений ты мог не замечать, как родители-янки выстраиваются с ночи у магазина игрушек «ФАО Шварц» с термосами густой рыбной похлебки, чтобы купить ограниченную партию «Нинтендо». В частностях царит дешевый шик. Умозрительно правит величественное, необыкновенное, непреходящее. Целые страны и отдельные злые маленькие мальчики могут отправляться в ад; идея стран и идея сыновей вечно торжествует. Хотя ни ты, ни я никогда не ходили в церковь, я пришла к заключению, что ты от природы был религиозным человеком.
В конце концов мастит положил конец отчаянным поискам ингредиента моей еды, вызывающего у Кевина отвращение к моему молоку. Вероятно, меня ослабило плохое питание. К тому же бесконечные попытки приучить Кевина к груди оставили мои соски ободранными и вполне пригодными для проникновения инфекции из его рта. Ненавидя мое существование, Кевин все же мог навести на меня порчу, как будто в самом начале своей жизни был в нашей паре более практичным.
Поскольку первым признаком мастита является усталость, неудивительно, что ранние симптомы прошли незамеченными. Кевин высасывал из меня все силы неделями. Держу пари, ты до сих пор не веришь моим рассказам о его припадках, хотя ярость, не утихающая шесть—восемь часов, кажется не столько припадком, сколько естественным состоянием, а передышки, которым ты был свидетелем, — причудливыми отклонениями. У нашего сына были припадки спокойствия.Это может показаться безумием, но постоянство, с коим Кевин орал во всю глотку наедине со мной, могло соперничать лишь с внезапностью, с коей он затыкался, как только ты приходил домой. Мне казалось, что у него все рассчитано заранее. Тишина еще звенела в моих ушах, а ты уже склонялся над нашим спящим ангелом, который только что приступил к отдыху от титанических дневных трудов. Хотя я никогда не желала тебе испытать мои пульсирующие головные боли, я не могла выносить твое еле различимое недоверие, когда твое представление о нашем сыне не совпадало с моим. Иногда тешила себя иллюзией, что даже в колыбели Кевин учился разделять и властвовать, демонстрируя контрасты темперамента, непременно вызывающие наши разногласия. Мое лицо еще не потеряло доверчивой округлости Марло Томаса, а черты лица Кевина были необычайно острыми для младенца, как будто он еще в утробе высосал всю мою проницательность.
Будучи бездетной, я считала детский плач довольно однообразным. Плач мог быть громким или не очень громким. В материнстве у меня развился тонкий слух. Я распознавала нытье, выражавшее определенное неудобство и призыв к помощи, что естественно, когда ребенок впервые нащупывает язык общения: мокрый , кушать, колики.Крик
О, я представляю, что у слез новорожденных так же много причин, как и у слез взрослых, но Кевин не соответствовал ни одной из стандартных моделей. Конечно, после твоего возвращения домой он иногда нервничал немного, как нормальныйребенок, сигнализируя, чтобы его накормили или перепеленали, и ты его кормил и пеленал, и он успокаивался. И ты смотрел на меня, мол, видишь? А мне хотелось тебя ударить.
Как только мы оставались одни, Кевин не покупался на такие преходящие мелочи, как молоко или сухие памперсы. Если страх одиночества повышал уровень громкости, соперничавший с циркулярной пилой, его одиночество выражалось с приводящей в трепет, экзистенциальной чистотой. Кевин не хотел получать облегчение от усталой коровы с ее тошнотворной белой жидкостью. Я не различала ни жалобного призывного плача, ни воплей отчаяния, ни бульканья безымянного страха. Скорее он использовал свой голос как оружие. Его завывания лупили по стенам нашего лофта, как бейсбольная бита по автобусному бамперу. Он боксировал с игрушкой над кроваткой, он стучал кулаками по одеялу, и много раз я, погладив и перепеленав его, отступала, изумленная его атлетизмом. Ошибиться было невозможно: этот поразительный двигатель внутреннего сгорания работал на дистиллированной и постоянно подливаемой ярости.
«Из-за чего?»— вполне мог бы спросить ты.
Он был сух, он был накормлен, он поспал. Я укрывала его одеялом, я убирала одеяло; ему не было жарко, ему не было холодно. Он отрыгнул, и я нутром чуяла, что у него нет колик. Кевин кричал не от боли, а от ярости. Над его головой болтались игрушки, в кроватке лежали резиновые кубики. Его мать взяла шестимесячный отпуск, чтобы все дни проводить рядом с ним, и я брала его на руки так часто, что они уже отваливались. Ты не мог сказать, что ему не хватает внимания. Как взахлеб отмечали газеты шестнадцать лет спустя, у Кевина было все.
У меня появилась теория, что большинство людей можно распределить по их любви к жизни и что, возможно, именно их месту на этой шкале соответствуют все остальные качества: насколько в точности им нравится просто находиться здесь, просто жить. Я думаю, Кевин жизнь ненавидел. Кевин был вне этой шкалы. Может, он даже сохранил какие-то сверхъестественные воспоминания о времени до зачатия и в моей утробе скучал по той восхитительной пустоте. Кевин словно был оскорблен тем, что его сунули в кроватку, даже не посоветовавшись с ним, и теперь он вынужден бесконечно лежать, не испытывая ни к чему никакого интереса. Он был самым равнодушным маленьким мальчиком, какого я когда- либо видела, с несколькими исключениями из этого правила, о которых я думаю с содроганием.
Однажды вечером время для меня тянулось еще медленнее обычного, временами немного кружилась голова. Весь день я никак не могла согреться, а был конец мая. Ньюйоркцы ходили в шортах. Кевин виртуозно концертировал. Закутавшись в одеяло, я сидела на диване и тупо думала, что ты стал работать больше обычного. Вполне объяснимо, что, как человек, работающий на себя, ты не хотел, чтобы твои давние клиенты нашли другого разведчика, тогда как мою собственную фирму можно было доверить подчиненным: куда она денется? Однако иногда сводилось к тому, что я целыми днями сидела взаперти с адом в кроватке, в то время как ты весело колесил в своем голубом пикапе в поисках места для полей с правильно раскрашенными коровами. Я подозревала, что если бы мы поменялись местами, то есть ты бы возглавлял процветающую фирму, а я была бы одиноким свободным художником-скаутом, мнепришлось бы немедленно бросить свою разведку.
Когда лязгнул и содрогнулся лифт, я как раз изучала маленькое пятнышко под правой грудью, ставшее красным, болезненным, странно твердым и симметричным большому пятну слева. Ты открыл решетку лифта и прошел прямо к кроватке. Я была рада твоему превращению в столь внимательного отца, но из двух пленников нашего лофта только твоя жена оценила бы слово привет.
— Пожалуйста, не буди его, — прошептала я. — Он сегодня превзошел сам себя и заснул всего двадцать минут назад. Вряд ли он вообще когда-нибудь спит. Он просто вырубается.