Час двуликого
Шрифт:
— Все пить хотят. Орех твой, Агамалов. Выходит, без воды никому нельзя. Поехали.
И лишь у самого базара, близ центра, повернул Быков к Султану перекошенное лицо, стал говорить, как гвозди вколачивал:
— Парень без оружия был. Ехал, счастливый, после обучения Советской, рабоче-крестьянской власти служить, твоей и моей власти. А ему свинец в живот! Не в голову, не в сердце — в живот, чтобы дольше мучился. Зачем?! Говоришь, в налет тебя позвали? Просто в налет, поживиться? Врешь. В людоеды тебя позвали, людоедством заниматься.
Султан повернулся к Быкову, сказал, клацая зубами:
— Тибе аллахом клянусь, хилебом, вада клянусь — эт не моя рука стирлял. Асхаб это исделал. Яво сапсем зверь — не чалавек. Яво, мине, дургой луди мулла Магомед на вагон урусов пасылал.
Задохнулся, понял — теперь назад дороги нет. Добавил твердо:
— Забири всех. Сажай турма, железни комната сажай. Яво если килетка не сажай — мунога страшный дэл будит исделать. Мине тоже железни килетка сажай, всех сажай, тогда Хистир-Юрт луди спакойно жить будут. Луди тибе тогда спасиба гаварить будут.
Осадил Быков лошадь, сказал зазвеневшим голосом:
— Не стану я тебя сажать, Султан Алиевич. Ты, Бичаев, по сути своей сын земли, крестьянин. А в банде Асхаба ты случайный человек. Убедился я, что руки у тебя золотые, а посему нужно всем нам, чтобы они орех сажали, хлеб растили. Вот поэтому...
Отомкнул Быков наручники, высвободил руку и слез с бедарки. Выпряг жеребца. Подвел к Бичаеву:
— Садись, езжай домой.
— Моя не понимай, — жалобно сказал Бичаев.
— Советская власть говорит вам: бросайте оружие. Надо сады сажать, хлеб растить, землю пахать. А чтобы было на чем пахать — вот тебе конь. За семенами придешь в ревком. Так и скажи своим людям: Советская власть прощает вас и зовет мирно работать.
Вынул Быков листок — указ из кармана, бережно разгладил, подал Бичаеву.
Тот сидел, молчал.
— Ну, долго мне тебя уговаривать? — рассердился Быков.
Бичаев скакнул из бедарки на спину жеребцу. Жеребец гневно всхрапнул — незнакомая ноша, завертелся на месте. Султан удержал его.
Быков оперся о бедарку, стал размышлять:
«Ну, выбросил фортель, дальше что?»
«Дальше намылят шею, — услужливо подсказал ему Быков-второй. — Служебного жеребца отдавать тебя никто не уполномочивал, бандита отпускать за здорово живешь — за это Ростов по головке не погладит».
«А указ?» — ощетинился Быков.
«Указ — не про вас! — ехидно срифмовал Быков-второй. — Ты можешь гарантию дать, что он в банду не вернется?»
«Гарантии на небесах дают! — огрызнулся Быков. — А у меня интуиция».
«Повесь свою интуицию знаешь куда? — посоветовал Быков-второй. — Андреева, крайуполномоченного, интуицией не прошибешь. И за коня ответ будешь держать».
Позади глухо брякнуло. Быков скосил глаза. Бичаев привязывал жеребца к кованому задку бедарки. Привязал, подошел к Быкову, глянул исподлобья:
— Асхаба, Хамзата будишь турма забирать?
— А зачем? Пусть погуляют. Ты им указ принесешь, потолкуете.
— Сколько времени на хабар дашь?
— Я не тороплю, — мотнул Быков головой, — поразмышляйте, что лучше: прощение и помощь от Советской власти получить, к семье без страха вернуться либо пулю. Опять в налете кого поймаем — к стенке без разговоров. В указе все оч-ч-чень толково написано.
Султан поднял на Быкова синие глаза («Ах, черт, экие незабудки», — поразился Быков) и сказал с безмерным удивлением:
— Ваш власть такой начальник, как ты, на меня ставит, такой указ на миня пишет — зачем нам дургой власть? Ей-бох, такой власть сами лучи на земля иест.
Быков вытер пот на лбу — полегчало. Неожиданно подмигнул Султану:
— А я тебе о чем весь день толкую?
Так стояли они и беседовали посреди людной улицы, подпирая плечами бедарку, а хабар о них, оттолкнувшись от эпицентра — базара, широкими волнами растекался по всей Чечне, хабар про указ Советской власти о прощении бывших бандитов.
21
Ахмедхан стоял перед поваленной чинарой с топором. У ног его лежала лопата. Необъятный ствол с потрескавшейся корой когда-то рухнул через балку, подмытый половодьем, и придавил на другой стороне кузницу. В ней нашли свой конец кузнец Хизир и его жена. Ахмедхан пришел с их могилы к убийце-чинаре с топором в руках. День истекал горячечным закатом — первый из трех, пожалованных Ахмедхану Митцинским. Где-то за лесом садилось усмиренное вечером солнце, трепетно пришептывала листва над головой.
Вечерний лес стоял стеной позади Ахмедхана, сумрачно глядел на гномика с топором у своих ног.
Чинара лежала перед Ахмедханом горой, зацепившись половиною корней за край балки, другая — мертвая половина, добела отстиранная весенними половодьями, свисала вниз дремучей бахромой, переплетаясь с побегами плюща, хмеля и настырным встречным подростом молодого орешника.
Ахмедхан взобрался на ствол, выпрямился. Под ногами сумрачной прохладой дышал провал. Балка лежала под ним, та самая, где топтало тропу его детство и наливались буйной силой спина и плечи под тяжестью мешков с рудой.
Отсюда, сверху, осозналась в полной мере для него вся чудовищная мощь ствола, рухнувшего на саманный коробок кузницы. Сквозь крону просматривалось бурое месиво оплавленного дождями самана, из него торчали осколки черепицы, кое-где белели нашлепки известки. Мать белила кузницу каждую весну, и она светилась аульчанам по утрам робким заневестившимся подростком в белом платье.
Чинара все еще жила. Поверженная, она не поддавалась тлену вот уже сколько лет. Предприимчивый сельский люд, погоревав над мертвыми сколько положено, обнаружил вдруг, что балка, бывшая проклятьем для села глубиной и крутизною своею (не держались над ней мосты — смывало их регулярно половодьями), поскольку отгораживала она аульчан от строевого леса, вдруг утратила с падением чинары всю свою глубинную враждебность и превратилась в мирный овраг, где рос удивительно крупный терн, вызревали особо сладкая мушмула и ежевика.