Час новолуния
Шрифт:
У приказных вопрос вызвал снисходительные улыбки.
Федька остановилась на скорописи брата, чуть исправленной и усложнённой. Деловой, без излишней лихости почерк. Обрезала поэтому кончик пера не вправо — для книг, и не влево — для росчерков, а прямо, без скосов. И с того места, где дьяк отметил ногтем по обрывку старой отписки, начала:
«И ныне, государь, по твоему государеву указу, а по моему челобитью тот Иван Лобанов ту мою рабу в приказе перед воеводой поставил в жёнках, а не девкой. И как я, холоп твой, искал на нём, Иване, той своей беглой
Закончив, она откинулась, сознавая, что придраться не к чему.
Низко склонившись над плечом, следил за пером Шафран, но ничего не сказал, глянул на дьяка. Патрикеев поднял к глазам лист, неровно оторванный, исписанный уже с одной стороны до Федьки. Помолчал, раздумчиво цыкнув губами. У двери подьячие вытягивали шеи в надежде, если не разобрать что, так угадать.
— Евтюшка, — позвал дьяк, — иди-ка сюда, сынок.
Изменчиво улыбаясь — губы подрагивали, словно не зная, какой гримасой сложиться, Евтюшка раздвинул товарищей и направился к столу, почти не хромая.
— Ну? — поторопил дьяк Иван.
Полоснув взглядом Федьку, Патрикеева, словно надеясь узнать что от них заранее, Евтюшка принял лист и после первого живого движения уставился на него в каком-то бесчувственном недоверии.
— Ну что? — притопнул Патрикеев, раздражаясь.
— Хорошо, — прошептал Евтюшка.
— Что хорошего-то? Что ты нашёл хорошего?
Евтюшка расслабленно провёл пальцем по лбу и сказал громче:
— Знатно написано. Так хорошо у нас тут никто писать не может. И никогда не писал.
Настала мгновенная, несколько даже зловещая тишина. Федька поёжилась, соображая, не дала ли она маху, малость перестаравшись.
— Ну-ка! — вырвал вдруг лист Патрикеев. — Что хорошего-то? Кто в этом бисере копаться будет? Посольские эти штучки бросить! По-поместному придётся писать, голубь мой, раз выпала тебе лихая доля — с Москвы да в Ряжеск! Ишь... развёл!.. — В припадке беспричинного раздражения дьяк скомкал лист и погрозил Федьке. — Шафран, принеси образец!
Приказные понемногу проникали в комнату, но теснились пока у стены. Когда Шафран отправился искать образец почерка, некоторые бросились за ним, чтобы спросить, что происходит. Но Шафран, видно, и сам не понимал. Никому не отвечая, он рылся в сундуке, просматривая не склеенные листы, тетради и не мог ни на чём остановиться. Поседелый подьячий не очень ясно представлял себе, как это можно «бросить посольские штучки», писать так, а не иначе, если почерк даётся человеку на всю жизнь один.
Соперничество посольской и поместной школы чистописания давно разрешилось в пользу поместной. Нахрапистые, сильные неизмеримым численным превосходством поместные подмяли под себя приказные учреждения на местах и утвердили свои представления о письме. И всё же Шафран не мог уразуметь, из-за чего дьяк горячится. Что за этим стоит? Одного взгляда было достаточно: несмотря на обескураживающую молодость посольского подьячего, попался им мастер редкий. Шафран по-настоящему затруднялся подобрать для Посольского образец. Он взял наконец случайный лист и понёс к Федьке.
Она пожала плечами:
— Переписать?
То, что предъявил ей Шафран, было далеко не лучшим примером поместного письма: большие, часто неровные, расшатанные буквы. Два-три слова на столбец. Может, у человека рука замёрзла на морозе, в поле, у межи. Или горе какое в жизни — простить, пожалуй. За образец показать — неловко должно быть.
С бездумной лёгкостью Федька принялась водить пером, поглядывая на предложенный отрывок: «И по его, Владимирову, извету посажен я, холоп твой, в Ряжеске в тюрьму. И живот свой мучаю, сижу я...».
Патрикеев тем временем переговорил со старшими подьячими и собрался уходить, не дожидаясь, что там у Федьки получится. Конечно, он и сам понимал блажную природу своей прихоти. И задержался лишь пс случайности, когда Шафран принял готовую работу.
— Нет, — возразил тот, — твой лист где?
Федька, не сразу вразумясь, чего хотят, протянула и второй лист — с образцом. Или наоборот? С работой Она недоумённо посмотрела на пустой стол... А старый подьячий переводил взгляд с одной бумаги на другую изумлённый столь откровенно, что Патрикеев вернулся, глянул и тоже остолбенел. Присвистнул.
Ринулись вперёд приказные, сгрудились вокруг начальников, и скоро то же самое глуповатое выражение появилось на их лицах. Когда Федька заподозрила истину, похолодела. Она поднялась, вытягивая шею, и сама увидела: две бумаги двойняшки. Не переписала, а воспроизвела. Перерисовала. Не только почерк в совершенном подобии, но и помарки даже, описки, неточности.
Конечно, как мать, различающая между собой близнецов, Федька сумела бы распознать свою работу, если бы стала перед такой задачей. Да! И чернила свежие! Когда бы приказные не таращились в бессмысленном изумлении, не вертели бумагу, оглядывая её зачем-то с исподу, а немного подумали, это нетрудно было бы сообразить.
Однако рассеянность могла дорого обойтись Федьке. Почудилось ей тут, что её уличили не только в злостном присвоении чужих почерков, но и во всех остальных затеях тоже, в том полном, без смягчающих обстоятельств притворстве, которое являло ныне самое её существо. Слепой только или в умственном затмении человек не сообразил бы тут, глянув на обморочно побледневшую Федьку, что перед ним не посольский подьячий, а нечто такое лживое и изворотливое, чему и среди подьячих примера не скоро сыщешь!
Издевательская Федькина выходка окончательно вывела Патрикеева из себя, он плюнул в сердцах на чисто выскобленный пол, матерно выругался и пошёл. Тогда и приказные, не зная, чем Федьку утешить, почли за благо разойтись, с глубокомысленно погрустневшими лицами принялись укладывать незаконченные, коряво исполненные бумаги, чернильницы и перья. Они запирали сундуки, разбирали шапки и, переговариваясь о всяческих пустяках, то и дело хлопали дверью.
Глава седьмая