Час новолуния
Шрифт:
И стесняло сердце уродство — видел он на маминой шее верёвку, видел скорбную складку рта. Мать нельзя было ныне растормошить ничем, кроме страстных объятий. Но и объятия не спасали. Вешняк остро и больно это чувствовал, прижимаясь к матери.
И уже торопили идти. Скорые на грубое слово тюремники снисходительно одобряли Вешняка, разбитные тюремницы заигрывали с мальчиком, но никто не стал бы ждать и малой доли часа, пока они с матерью истоскуются всласть в объятиях.
Громко причитая, исчисляя свои несчастья, взывая к милосердию встречных и провожая матерной бранью всякого, кто дерзнул милосердием пренебречь, тюремные сидельцы ходили по улицам и стучали в ворота. Миновал час, второй, начинался
— На торг! — начинали поднимать голос тюремники. — К чёрту! Хватит скрести по окраинам!
И вот он торг — средоточие жизни! Над рядами лавок, навесов, над разномастными амбарчиками, скамьями, полулавками и четвертьлавками реет на высоченном шесте воеводское знамя, хлопает, развёрнутое пыльны ми порывами ветра, покрывает тенью сотенные толпы народу. Огромное голубое полотнище с золотым великаном архангелом, простёршим над рынком крылья.
Возбуждая кровь, бил барабан, в лад играли гудок и гусли.
С грозным возгласом «подайте Христа ради!» тюремники внедрились в народ, образовав вокруг себя течения и водовороты.
Бодрые наигрыши, говор, перебранки и смех, свет и тени, блеяние и ржание, крепкие пряные запахи сдобы навоза, солёного и мочёного, смешение разноплеменных нарядов, голи и рвани — всё дурманило голову. Не в силах более сдерживать шаг, приноравливая его к скованному шествию колодников, Вешняк выпустил мамину руку.
Между тем навстречу колодникам с другой стороны базара от церкви Параскевы Пятницы набирал силу внушительный и торжественный поток. Чинно, с остановками продвигалось здесь оловянное блюдо, обильно покрытое серебром. Одно целое с блюдом составлял благообразный крестьянин, одетый в лучшее своё платье: бархатный колпак, крашеный кафтан, перепоясанный кушаком в несколько оборотов, и жёлтые телятиные сапоги. Носитель серебра имел расчёсанную надвое бороду и приличное случаю выражение лица — неподвижное. Чтобы говорить, проповедовать и взывать, к блюду приставлены были другие, нарочные, люди, не менее того нарядные и важные, но в отличие от носителя серебра не утратившие дар речи.
— Мирское дело! — скорбно поднимал брови предводитель шествия — немолодой человек, в постаревшем прежде времени лице которого не замечалось ничего выдающегося, выдающимися были только большие оттопыренные уши. Несмотря на жару, он имел поверх вишнёвого кафтана со шнурами богатую однорядку на завязках, отвёрнутые полы её открывали дорогую камку изнанки. — Мирское дело! — повторял предводитель, а целая толпа зевак с неослабевающим любопытством ждала.
— Что мне ваша десятина! — с досадой возражал горшечник, доставая, однако, деньги.
— Спаси Христос! — одобрительно заключал предводитель.
Истукан с блюдом кланялся, строго соизмеряя величину поклона с размером подаяния, делал несколько шагов и сам собой останавливался у соседнего лавочного места.
— Триста рублей поднять — шутка ли! — приводил тут последний довод кто-нибудь из радетелей общественной пользы.
Триста рублей сумма большая, но и две копейки деньги; торговцы запускали пальцы в мошну, долго там рылись и страдальчески вздыхали, не имея иного утешения, кроме того опять же, что: «мирское дело!». Если миром не порадеть, то кто ж тогда воеводу насытит?!
И блюдо с серебром, и караван колодников, преследующий свой собственный, более частный, чем общественный интерес, сближаясь между собой, неодолимо сходились к подножию воеводского знамени, где на перилах небольшого рундука устроился спиной к мощному, как столб, шесту кудрявый, с пышными усами ниже подбородка казак. Ногу, откинув полу кафтана, он забросил на перила, левую руку заложил под затылок, а правой вкидывал в рот орешки, которые и щёлкал с наводящим на размышления скрежетом. Выплюнув на руку скорлупу, казак внимательно, как татарскую сакму в поле — выбитые конским потоком следы, её изучал и затем уж швырял за спину, убедившись в незначительности проскакавшего тут войска. Опытный вож и лазутчик, не упускал он при этом из виду и чреватые новыми событиями дали. Не укрылось от казака смятение, которое поднимали в рядах тюремники, примечал он орлиным взором людской сгусток с другой сторон базара, и прежде беззаботных ротозеев отметил для себя значение иного самостоятельного движения, которое представляло, надо думать, третью силу — не частную не общественную, а, скорее всего, казённую — движению с третьей стороны предшествовал бирюч, трубивший в рожок глашатай. Бирюч трубил, верховые дет боярские сноровисто били в прикреплённые к сёдлам маленькие литавры. Похоже, там тоже что-то собирали. Подьячий приказной избы, в котором особенно искушенный наблюдатель признал бы Федьку Малыгина подвязав на спине рукава ферязи, нёс чернильницу запас перьев. Собирали здесь (и в этом случае одно наблюдательности уж не хватило бы, чтобы уяснить себе и эту подробность!) — собирали здесь подписи под общегородской челобитной с требованием пресечь безобразия и невежество ссыльного патриаршего стольник. Дмитрия Подреза-Плещеева.
Озираясь по сторонам, казак с равным спокойствием ожидал что тех, что этих.
Первыми добрались до него ревнители общественной пользы.
— Космач, — сказал предводитель шествия, обнаружив в средоточии событий, под знаменем, хорошо знакомые ему лихие усы, — с тебя по совести гривна будет.
— Как это так, за что? — удивился Космач. Но, не смотря на крайнюю степень удивления, лузгать орешки не перестал.
— Да ведь и сам знаешь.
— Имею желание послушать.
— Ну, — хмуро, не поддаваясь раздражению, начал предводитель. — Чтоб утеснения не допустить... Да что языком молоть! Где же ты видел, чтобы у сажени четыре аршина было? Как тому статься?
— Во всякой сажени три аршина, — убеждение подтвердил Космач.
— А! Вот! — заключил предводитель, поймав казака на слове. — То-то и оно! А воевода князь Василий четырёхаршинной саженью размахивает! Возьми в соображение. Сказывал приказчик-то, Старков, не соберёте трёхсот рублей, будет на вас воеводская сажень!
Доставай гривну, коли не хочешь, чтобы десятинную пашню, на казну чтобы пашню нам четырёхаршинной саженью мерили!
— А не желаю! Изволения моего нет! — со смаком протянул, бросив орехи, Космач.
Громогласные возражения казака вызывали ухмылки зрителей, несмотря на то, что многие из них в противоположность Космачу рассчитались с миром, исполнили общественный долг и следовали теперь за шествием из чистого уже задора. Пробилась, беззастенчиво толкаясь, тощая женщина в длинной, по щиколотку, подпоясанной рубахе. Горящими глазами смотрела она на казака, на мирского предводителя и даже на истукана с блюдом и всё повторяла без перемены за каждым услышанным словом:
— Ах, верно-то как! Боже, как верно! Ведь правильно вот говорят, верно! Боже же мой, как же так это, как? Как жить?
Под серым холстом рубища очерчивались обвислые груди и не здорово вздутый живот. Сложно закрученный платок без шапки обнимал длинное серое лицо, частично закрывая и рот, концы платка, завязанные на темени, торчали опавшими рожками. Измождённые руки женщины в синих жилах лихорадочно искали друг друга, она ломала их и всё повторяла с надрывным восторгом, который не оставлял места ни для какого иного чувства:
— Истинно люди говорят! Ведь всё верно, всё!
— Да чем же ты лучше других? — потемнел мирской предводитель.