Час пробил
Шрифт:
Но все, что она хотела сказать, было сказано, и оба это сознавали.
Они возвращались, перебрасываясь ничего не значащими словами: песок в туфле, скоро обед, жарко, кажется, лопнула бретелька, першит в горле, не сохнут полотенца, что делать вечером…
Перед стеклянной дверью пансионата на скамье — красивом деревянном сооружении с искусной резьбой и листами красноватого металла, пригнанного к тщательно обструганным плоскостям клепками, — сидела Жанна и с тоской смотрела им вслед. Жанна, в сущности, несчастная женщина. Хотела забыться в пране, маниловских мечтах, в треске сплетен и слухов… Жанна отдала бы все на свете,
Они поднялись в свою угловую комнату-квартирку, и тут Дихав сказал такое, чего Наташа от него никак не ожидала:
— Возьмем Жанну вечером в бар? Пусть посидит с нами. Мне она не мешает. Совсем не мешает.
О СОБЫТИЯХ 19 ИЮЛЯ 1980 ГОДА
Барнс ехал домой и ни о чем не думал. Голова была пуста. Ощущение такое, как после неосторожной выпивки на следующий день, во второй его половине: жестокие симптомы похмелья прошли, ничего не болит; кажется, что и тело, и голова тебе не принадлежат; усталость в каждой клеточке, она проникает в самые потаенные уголки, струится по капиллярам вместе с кровью, по лимфатическим протокам вместе с лимфой, заползает в мозг, покрывая его ряской; вялые мысли, едва родившись, но не оформившись, тут же гибнут, вязнут в болоте усталости, иногда предпринимают попытку вырваться из плена и, потерпев поражение, исчезают в глубине, оставляя на поверхности лишь пузыри, пустые пузыри, от которых бесполезно чего-либо ждать.
Раздался вой сирены. Барнс посмотрел в зеркальце заднего вида. Вспарывая ночь четырьмя мощными фарами, к нему на огромной скорости приближалась полицейская машина. Она объехала Барнса слева, резко затормозила, преграждая путь, и остановилась. Из нее вышли двое. «Так быстро? — мелькнуло у Барнса. — Так быстро! Даже не верится». Он вцепился в руль ж с досадой подумал: «Встреть как полагается!» Как же. Поздно».
Высокий мужчина в голубой форменной рубашке с короткими рукавами подошел, нагнулся и, не выпуская изо рта сигареты, произнес:
— У вас не горят задние поворотные огни!
Барнс тупо слушал. «Какие огни? О чем это он? Или такое невинное начало? Перед тем как… Понятно: чтобы я не дергался зря. Усыпляют бдительность обычной дорожной болтовней…»
— Вы слышите меня? У вас не включены задние огни.
’ — Слышу, — ответил Барнс и не узнал своего голоса.
— Обязательно исправьте!
— Хорошо. — Барнс разжал руки, сжимающие баранку. — Это все?
— Что все? — не понял полицейский.
— Это все, что вы хотели сказать?
Полицейский странно посмотрел на доктора Барнса и ничего не ответил. Он повернулся и пошел к товарищу, что стоял в отдалении.
— Пьян, свинья, в дым. — Полицейский кивнул в сторону машины Барнса. — Но держится — не подкопаешься. Не хочется возиться. Черт с ним. Доедет.
Оба стрельнули дверьми, и их черно-белая машица умчалась вперед, расчерчивая клубившийся впереди мрак красным пунктиром габаритных огней.
Барнс ехал домой не быстрее, чем на почтовом дилижансе: медленно-медленно. Еще подъезжая, он заметил в одном
из окон своего дома свет. «Вот оно! От этого уже никуда не денешься». Он хотел было развернуть машину, как вдруг вспомнил: он сам не выключил свет впопыхах, когда поехал по вечернему вызову Лиззи Шо. «Никогда не считал себя трусом. Что со мной творится? Надо взять себя в руки. Харт не мог ошибиться. Это так. Но, может,
Он оставил машину на участке, проверил, заперты ли дверцы. Потом вдруг решил отвести машину в гараж. Обычно он бросал ее перед домом или на участке. Когда машины не видно, со стороны могут решить, что хозяина Нет дома. Это давало преимущества. Первое: подумав так, они отложат дело до следующего раза. Второе: решив, что хозяина нет дома, они захотят проникнуть в дом, не рассчитывая на сопротивление, — тут он и встретит их как полагается. Уже сев в любимое кресло у камина, Барнс подумал: «Идиот! Машину надо было поставить у заднего выезда с участка. В случае чего, может быть, удалось бы воспользоваться ею». Участок большой, темный. Он быстрее своих преследователей сможет добежать до машины.
Он нехотя поднялся, вышел в халате во двор. Долго возился с замком, наконец открыл гараж. Отогнал машину. Барнс возвращался домой по совершенно темному участку. Трава была мягкой и влажной. Что-то зашуршало в кустах, и маленькая черная тень мелькнула в призрачном свете на мгновение проглянувшей из облаков луны. Снова стало темно. Весь в испарине, он вошел в дом, плотно затворил входную дверь и пожалел, что не купил какой-то сверхсовершенный замок, который предложил ему несколько недель назад разбитной рыжеусый коммивояжер. «Что-то меня развезло! — решил Барнс. — Разве поможет замок? Чушь! Ничто не поможет. Если только сам себе не помогу. Да и то, скорее, утешительная помощь, чем подлинная».
Последние годы — последними он считал все после сорока — Барнс спал плохо. Подолгу ворочался в постели, и даже когда не имел ни малейших оснований для волнений, и тогда по ночам в голову лезли скверные мысли. Он, например, считал, что прожил жизнь совершенно бессмысленно, и завидовал людям, которые оставили после себя какой-нибудь след: несколько полотен, симфонию, книгу или фундаментальное открытие… Что оставит он? Окровавленные тампоны, зажимы, никелированные крючки… А люди, которых он спас? Их могли спасти и другие, так же, как и Барнс. А вот симфония была бы только его. Пусть не самая лучшая.
но неповторимая — только его! Пройдут десятки лет. Кто-нибудь возьмет испещренные нотными знаками листы, сядет к роялю, и польется музыка. Его музыка. На играющего нахлынут воспоминания о несвершившемся. Легкая дрожь пробежит по телу, когда, взяв последний аккорд, он откинется назад, свободно опустив руки. Он перевернет несколько страниц партитуры и на титульном листе прочтет: «Третья симфония Барнса» — и чуть ниже: «Посвящается тем, кто ушел со мной на войну и не вернулся».. Третья симфония Барнса! Прекрасно звучит, перечеркивает бессмысленность жизни. Третья симфония Барнса! Интересно, каким он был, этот Барнс, человек, в голове которого роились необыкновенные звуки. Кого он любил? Кто любил его? Страдал ли он? Он творил потому, что страдал? Почему женщина, которой он был так предан, отвернулась от него? Она не любила музыку? Или не любила Барнса? Или вообще неспособна была любить? Бог с ней, но Барнс жил и писал чудесную музыку. Он до конца дней не мог. понять, почему на бессмысленной войне бессмысленно гибли люди, которые могли бы писать музыку и слушать музыку, любить и быть любимыми, бросать и становиться отверженными.
Так часто размышлял Барнс по ночам. «Неужели меня не станет? — спрашивал он себя и с горькой усмешкой отвечал: — Профессиональному ли врачу этого не знать. Не станет! И не потому, что подошел к естественному пределу. Нет. По другой причине: мое существование ломает планы людей, которые живут, десятилетиями пребывая в твердой уверенности, что их планы никто ломать не должен. Ни за что! Ни при каких обстоятельствах! А коли это так, когда над их планами нависает угроза, ее устраняют, не испытывая ни малейших колебаний. Так делал я сам, вырезая опухоль. Я же не думал, что опухоль — тоже живые клетки, обрекаемые на умирание моим скальпелем».