Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
— Так чего же ты хочешь? — спросил я, чтобы запрудить поток его слов и не поддаться этому непрерывному соблазну.
— Чтобы мы предприняли еще одну попытку, одну-единственную, — сказал он.
Я попросил его выразиться яснее.
— Мы сделали что-то неправильно. И должны это исправить. Дай мне хотя бы возможность исправить свою ошибку, — сказал он. — Нам хватило трех месяцев, чтобы испортить хорошее начало. Если бы ты теперь предоставил мне такой же срок, три месяца, чтобы мы вернулись к начальной точке, когда еще не злились друг на друга — тогда мы действительно смогли бы понять, относимся ли друг к другу с симпатией или с неприязнью. За это время ты убедился бы в моем умении держать язык за зубами, моя надежность была бы доказана. Ты смог бы — лучше, чем теперь, — оценить, чт'o я для тебя значу. Твое перо совершенно спокойно заполняло бы пачки бумаги музыкой. Ты бы понял, что жизнь твоя вовсе не обрушилась и разворачивается не на дне сырой темной пропасти, а по соседству с другими людьми. Ты слишком долго воздерживался от всего приятного. Ты уже боишься нормальных человеческих контактов. Ты запутался. Нечто чудовищное — твое переживание, связанное с Альфредом Тутайном, — угнетает тебя. Я думаю, что смогу освободить тебя от многого. Ты еще слишком молод, чтобы считать себя пропащим. —
— Аякс, — сказал я, — я этого не хочу. Твои слова так же хороши, как и любые другие хорошие слова. Их можно опровергнуть, а можно с ними согласиться. Они — только выборка из возможных способов рассмотрения нашего случая. Ты намеренно утаиваешь, что разочаровался во мне; я же напуган тем, что твои агрессивные инстинкты раз за разом обращаются против меня. Я не смогу устоять, если дело дойдет до того, что мы, как два пса, начнем скалиться друг на друга. Меня, конечно, привлекают приятные проявления твоей натуры — я считаю тебя человеком незаурядным; но я страшусь оборотной стороны: твоего происхождения, которое так определенно восходит к не-просветленному: к животному истоку. — Во мне же многие качества выражены слабо, окрашены сентиментальностью, не закалены жизнью. Поэтому мне трудно терпеть твое присутствие. Все это вынуждает меня расстаться с тобой. Ты жаден до денег. Может, лишь потому, что боишься материальных лишений. Значит, это тот же страх, который когда-то, в самом начале моей взрослой жизни… толкнул меня на такие же безоглядные действия, какие теперь совершаешь ты. Я показываю, что нахожу твое поведение извинительным, если уж говорю такое: если признаю некоторое сходство между собой и тобой. Однако из нас двоих я слабейший. — Я думал, что, если составлю завещание, оно станет для тебя обещанием на будущее, а мне обеспечит защиту. Ты дал мне понять, что голодного обещаниями не насытишь. — Это мы высказали друг другу без околичностей. — — — — — — Теперь я больше не верю в свою безопасность. Ты мне сделал несомненно лучшее предложение: чтобы мы разделили поровну мой наличный капитал. Я нахожу, что в этом есть некоторая справедливость — самого поверхностного толка. Но ты связал свое требование с определенным намерением: что после такого дележа ты меня покинешь. Однако не исключено, что от намерения расстаться со мной ты откажешься: это был бы всего лишь отказ от однажды данного слова, нарушенное обязательство. Ты мог бы через несколько недель нарушить свое обязательство — или принудить меня, чтобы я тебя от него освободил. Ведь твое требование вызвано вовсе не стремлением к справедливости. Оно — часть непонятной мне стратегии вымогательства. Ты оказался недостаточно хитрым… или, по крайней мере, поступил опрометчиво. Ты позволил мне догадаться, что застать кого-то врасплох, кого-то долго подкарауливать… что такие методы представляются тебе допустимыми и целесообразными. —
Я не знаю, как он оценил мой ответ. Он сказал:
— О наследстве и разделе имущества речь больше не идет. Для моей глупости есть лишь одно оправдание — моя молодость. Я в самом деле выстраиваю свою жизнь и поведение в соответствии с теориями, руководящими принципами. У меня нет непосредственных отношений с бытием. Оно представляется мне многоэтажным зданием, в котором перекрытия между этажами прогнили. На каждом шагу подстерегает опасность, что ты провалишься этажом ниже, а там еще раз переживешь то же самое. Я способен на все{276} и могу даже на такой ненадежной гнилой платформе получать какие-то переживания, даже чувствовать воодушевление; но я человек, как и ты, и, наверное, не худший, чем ты, а только более трезвый. Я не верю, что на таком полу можно танцевать. Хотя некоторые пытаются. Некоторые настолько легки, что полы выдерживают их вес. А вот я со своими тяжелыми костями проваливаюсь. Это простое, опробованное на практике знание. Сопровождаемое треском падение, в результате которого ты оказываешься этажом ниже, вряд ли можно сфальсифицировать. — Ты мне внушаешь… доверие, потому что ты — хоть и на свой специфический лад — живешь на краю мира. Ты уже провалился сквозь все перекрытия между этажами. Ты стоишь в подвале. Но ведь и я нахожусь, в лучшем случае, только одним этажом выше. С тобой я мог бы завязать товарищеские отношения, на всю жизнь. Это и есть таящийся в тебе соблазн{277}. За такое… я многое готов отдать. Ты не из жадности не хочешь делиться собой, ты просто строишь из себя недотрогу. Потому что не веришь в человечество. Может, ты молишься на звезды или на какую-то сорную траву. Ибо полезное-и-только тебе неприятно. Ты—рассудительный авантюрист{278}: авантюрист, у которого еще молоко на губах не обсохло; который не позволит себе упасть в бездонное, пока не решит, что это он сам позволил себе упасть. Ты — педант в пестрой касте случайно сбившегося в одну кучу порочного сброда. Ангелы с лошадиными копытами выглядят примерно как ты. Твоя порочность девственна, моя — бесплодна; это почти одно и то же. Поэтому мы оба — великолепные человеческие существа, относящиеся к тому редкому типу, представители которого, в отличие от человека-бюргера, всегда берут на себя полную ответственность за свои действия. Мы и без надежды на вечную жизнь действуем вполне ответственно, разве нет?
Сколько же тоски по иному, сколько волшебства было в его словах! Его лицо расширилось, как если бы он стоял пред снежными глазами вечного Времени{279} и пытался оправдать себя: мол, таков уж я есть, это и есть я… Он мужественнее, чем Тутайн… или, во всяком случае, меньше подвержен страхам.
— Дело даже не в том, — продолжил он свою речь, — что мне необходимо раздобыть еще тысячу крон, как я тебе уже говорил. Я хотел бы получить их от тебя. Хотел бы их заработать. Я наймусь к тебе еще на три месяца. Ты теперь знаешь мои способности: мое владение кулинарным искусством, мое умение делать массаж, мою надежность при выполнении разных поручений, мою готовность заниматься домашними делами, мою сдержанность и настойчивость — как и ревностное стремление не позволять тебе отвлекаться от работы. Я полагаю… что заслуживаю такого жалованья.
— Ты получишь эту тысячу крон, — сказал я, — но ответных услуг с твоей стороны я не хочу…
— А я не хочу принимать эти деньги как подарок, —
— Тогда тебе придется от них отказаться, — упорствовал я. — Быть скованным с тобой одной цепью еще три месяца, на радость или горе, — этого я не хочу.
— Что ж, — сказал он, — ты не хочешь одного, я — другого. Но близость двух людей всегда подразумевает умение выбирать что-то среднее. Я согласен принять причитающееся мне жалованье прямо сейчас, как подарок. Я останусь твоим слугой, но готов уйти в любой момент, когда ты этого потребуешь. Мне важно лишь, чтобы я оставался в доме в день истечения срока нашего договора{280}: чтобы не могло возникнуть ложное впечатление, будто твое решение — уволить меня — все еще сохраняет силу.
— Пусть будет по-твоему, — сказал я. — За дверь я тебя выставлю третьего ноября{281}.
Он рассмеялся:
— Это будет зависеть не только от тебя, но и от моего поведения.
И, радостный, удалился на кухню. Я больше не мог на него сердиться. В душе я радовался достигнутому компромиссу.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Теперь уже видно, что Олива покинет нас. Аякс дал соответствующее указание. Их разговор, весьма обстоятельный, состоялся за закрытыми дверьми. Олива бродит по дому заплаканная. Видимо, Аякс проявил милосердие и позволил ей побыть с нами еще один день. Она больше не обзывает меня. Вечерний пунш, на сей раз не разбавленный водой, был подан в виде «огненного пунша», с большой торжественностью. Арак лился рекой, а языки пламени, вырывающиеся из головки сахара, нагревали и делали пряным сам воздух в комнате, так что у всех нас выступил пот. Поскольку Олива никогда прежде не наблюдала процесс приготовления пунша с помощью огня и щипцов, в ней проснулось любопытство: она повеселела, лед ее подавленности растаял. Крепкий напиток из бургундского вина, а также слова Аякса, незаметно направившие мысли Оливы в счастливое пространство будущего, — он говорил об общем доме, который они намеревались создать, и о том, что у них ни в чем не будет недостатка, — утихомирили бурное море ее души.
Неожиданно Аякс спросил, нравится ли мне Олива, чувствую ли я ласковый поток чувственности, который сейчас нахлынул на нас. — Я заметил, что его лицо периодически вспыхивает: будто небо, озаряемое в душные вечера неверным светом далеких молний. Хотелось ли ему ощутить на губах первые капли ревности? Или в голове у него мелькнула отвратительная и порожденная отчаянием мысль — взять на себя роль сводни, навязать свою подружку мне?
— Ну конечно, — сказал я, — Олива мне нравится…
Он пристально посмотрел на меня. Тревожное свечение его лба сменилось затмением. Но какое-то решение, у него в черепе, целиком и полностью уничтожило эти так и не проявившиеся намерения. Грозовые облака поднялись вверх и рассеялись.
— Она роскошная девушка, — сказал Аякс. — Чтобы убедиться в этом, не надо будить завистливых богов. Правда ведь, иногда возникает потребность поднести своему счастью зеркало?
Мне захотелось сказать, что Олива могла бы и впредь оставаться с нами. Но я не высказал это желание вслух. Побоялся пробудить в Аяксе еще какую-то неведомую силу. Я признал, что Олива мне нравится. Уже это короткое признание чересчур многозначно. Если я буду неосмотрительным, его можно обратить против меня. Так что я и само желание в себе подавил.
Олива попрощалась со мной. Когда она вышла во двор, на нее нахлынул поток чувств. Она разрыдалась горько, как ребенок. Аякс ее обнял, поцеловал, повел прочь. Он доставит ее к брату, в Крогедурен. Он собирается занять там половину дома. Они организуют свое хозяйство. Аякс обратится к совести рыбака, так он выразился. Он хочет найти акушерку, чтобы та ощупала живот Оливы. Аякс настолько ревнив, что это может произойти лишь в его присутствии. «Ведь никогда не знаешь, что взбредет на ум этим мудрым старушенциям и какой вздор они начнут нести, — сказал он. — Рядом должен стоять кто-то, кто вовремя ударит их по губам». — — —
Полнейшая тишина в доме — она продержится целый день — обостряет мои чувства, пробуждает память. Толща последних недель остается непроницаемой. Я скучаю по Оливе. Я в самом деле ее полюбил. Но я себя точно не выдал. Мое признание не будет иметь последствий. Я не собираюсь выдвигать какие-то неоправданные требования. Я просто буду мягче относиться к Аяксу, потому что эти двое любят друг друга; вот единственное извращение, исходящее из моего сердца.
Я, по правде говоря, не вполне освободился от опасений. Мощные сдвиги в душе Аякса тревожат меня — эти зоны хаоса, расширяющиеся сразу по многим направлениям; его презрение к себе; расчетливое любопытство; подземелья его доверительности; его умение мастерски держать язык за зубами; его откровения — глубокие, но проникнутые усталостью от жизни; его чувственность, алчущая добычи и вместе с тем простодушная; его неистовая жадность к обретению собственности; его ненасытность в удовольствиях; его всегдашняя готовность пожертвовать собой; ранимость — боязнь, что его не признают или что он не понравится; неумение проводить различие между давать и брать; часто возникающее у него представление, что он — одновременно труп и живой человек, что он отвечает за себя, но отдан на произвол судьбы: должен выдерживать монотонное унизительное противостояние и приветствовать легкую победу преступления. Человек с прекрасными задатками, который тащит за собой черные цепи двусмысленности… У него нет никаких иллюзий относительно жизни, и в этом его беда. Чего я могу ждать от него? От человека, который зол на себя и вместе с тем, как ни странно, до краев заполнен собой? С какой стороны я сумею проникнуть в него, если мне захочется ему помочь? Разве его потакание себе не вышло, уже давно, за рамки начальной стадии? То, что мне часто кажется обдуманным планом, намерением или хитростью, не есть ли это виртуозный, за десятилетие превратившийся в привычку прием, позволяющий ошеломить другого, заставить его споткнуться, — прием, из-за которого поступки и чувства Аякса еще в детстве лишились простодушной непосредственности? — Он ведь на собственном опыте узнал, что даже целомудренной девочке (а почему его, мальчика-подростка, надо судить строже, чем таких порхающих бабочек?) не чужды порочные мысли. — Может, тогда и сформировался перед его внутренним взором стойкий образ себя самого, не подверженный изменениям, — образ, давший ему представление о зримом облике некоей личности, от которой он уже не в силах себя отделить. И что же, этот зримый облик мало-помалу стал сильнее его самого? Или дело обстоит хуже: тот волчий сон есть признак не поддающейся изменению реальности, которая уже полностью овладела им? Бронзовый гул судьбы — подобный звону колоколов с высоких башен, — неужели он уже звучит над Аяксом, этот ужасный, незабываемый гул, наполненный всеми проклятиями и обещаниями, от которых больше нельзя скрыться? — — Так — именно таким образом — и жизнь Тутайна внезапно сделалась бесповоротной — а вместе с его жизнью и моя.