Черная башня
Шрифт:
— Мы так решили, — сказал Глебов.
— Вы так решили… А нельзя ли отменить вообще ваше решение? Вы же видите, как Сенфорд боится. Все его речи — о страхе. Пожалели бы его. Спросите: может быть, он передумал идти?
— Спрашивали, — ответила Жанна.
— Спросите еще раз.
— Это оскорбит его, — сказал Глебов. — Не пойдет сам — напоминать не станем. А спрашивать не будем, — он снова взглянул на часы. — Так мы решили.
Клинцов никак не мог принять их решение, но и помешать был не в силах.
— Ох, чует мое сердце, что это плохо кончится: погибнет либо Омар, либо Сенфорд. А то и оба. Но зачем же еще и Омар?
— У Омара есть сын, он думает о нем, — ответил Глебов.
— Он так сказал
— Да. Он сказал: «Если нельзя убить аш-шайтана, надо его задобрить». Его мысль, его желание, его право.
— Отложите все до завтрашнего дня, — попросил Клинцов. — Успеете совершить глупость… — он хотел добавить: «…если я ночью не убью ч у ж о г о», но промолчал, не желая выслушивать новые уговоры Жанны. Да и Глебова — тоже.
— Нельзя, — сказал Глебов. — Ч у ж о й озвереет от голода и жажды, станет прорываться к нашим запасам, натворит бед.
Клинцов устал от этого разговора. Проговорил с нескрываемой обидой:
— Ну, как хотите. Скоро вы убедитесь, что прав я. Ч у ж о й — всегда ч у ж о й. Он не может стать нашим.
Сенфорд и Омар появились минут через пять. Омар — с узелком в одной руке, в котором угадывалась миска, и с бидончиком для воды — в другой. У Сенфорда на груди, буравя лучом кирпичную стену над головой Клинцова, висел фонарь.
— Благословите, — сказал Сенфорд. — Ухожу. — Слово «ухожу» прозвучало значительно и мрачно.
Глебов покивал головой. Клинцов промолчал. Жанна сказала:
— Поскорее возвращайтесь, Мэттью. С победой, конечно.
Сенфорд и Омар ушли. Глебов похлопал ладонью по кирпичной стене и спросил:
— Как они месили глину для этих кирпичей? Ногами?
— И ногами, разумеется, — ответил Клинцов. — А что?
— Мне кажется, что я до сих пор ощущаю запах потных ног, — ответил Глебов. — Скверно все это, — вздохнул он, — очень скверно…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Они остановились у небольшой груды вывалившихся из стены кирпичей. Первым остановился Омар, осветив груду фонарем, и что-то сказал. Сенфорд не понял его, но догадался, что он выбрал место и намерен здесь, на кирпичах, оставить пищу и воду. Сенфорд согласился, кивнув головой. Вместе они разобрали часть груды и сложили на ней кирпичи плашмя, чтобы миска и бидон не могли опрокинуться.
— Well? — спросил Омар, и это, кажется, было единственное слово, которое он знал по-английски.
— Well, — ответил Сенфорд.
Омар протянул ему руку, чтобы попрощаться.
— Иди, иди! — замахал на него Сенфорд. — Без нежностей, пожалуйста! Уходи, старик!
Омар поклонился и быстро пошел прочь, светя себе под ноги — он был босой.
Сенфорд сел на пол возле груды кирпичей, посветил вправо, влево и, убедившись, что рядом никого нет, погасил фонарь. О том, что он болван, Сенфорд успел сказать себе уже не раз после того, как с языка его сорвалось согласие отправиться сюда, на переговоры с ч у ж и м. Он сам не понимал, как это произошло, почему он так сплоховал. Слова согласия выскочили сами. Хотя, если быть откровенным, к ним его вынудил Холланд. Клинцов поддел его своим вопросом, как поддевают на удочку глупого карася, а Холланд подсек и поймал. Все это, конечно, в отместку за его глупейшее предложение послать на переговоры Жанну. Так ему и надо: мог бы попридержать язык. Впрочем, обстоятельства обстоятельствами, но было же и в нем что-то такое, что побудило его заявить: «Не надо голосовать, пойду добровольно». И вот — пошел. Не совсем, как он понимает, добровольно, но и не целиком же по принуждению, черт возьми! Пожалел он их или не пожалел, но надо было что то делать и ему, не только болтать, упражняться в философских вывертах.
Вот и он, Мэттью Сенфорд, свободно избрал для себя первейшую истину: жизнь без страха смерти. Она не столь высока, наверное, чтобы построить на ней целую философию, но ее достаточно для того, чтобы совершить поступок, пожелав своим ближним жизни без страха смерти. И вот он здесь. Хотя самому ему страшно. Страшно до омерзения. И не само вечное неведение его страшит, а путь к нему: убивающий разум ужас приближения к нему, боль и кровь… А неведение — благо, если нет жизни, свободной от страха смерти. Для себя он уже решил, что выхода из черной башни нет. Никому нет, не только ему. Но глубже этого решения, в тайнике тайников, все-таки теплится слабая надежда, имя которой — чудо. Может быть, это чудо — ч у ж о й, который знает нечто такое, чего не знает он, Сенфорд, и чего не знают его друзья. Если он убивает, значит, хочет — и надеется — их пережить и, возможно, выжить? А если не надеется, то что же? Отчаяние? Звериная ненависть ко всякой иной жизни, которая теплится рядом? Безумие? Хочется все-таки думать, что ч у ж о й что-то знает и надеется… Важно не только знание ч у ж о г о, но и знание о нем: кто он, почему здесь, чего хочет.
Сенфорд включил фонарь и посветил по сторонам: надо было как-то привлечь ч у ж о г о. Привлекать голосом Сенфорду не хотелось: он опасался, что голос выдаст его страх, что он помешает ему вовремя расслышать шаги ч у ж о г о. К тому же он просто не знал, какими словами мог бы подзывать к себе ч у ж о г о. Задумавшись над последним, он пришел к убеждению, что все слова, которые пришли ему на ум, звучали бы чертовски глупо. Самое правильное и самое нужное слово, решил он, возникнет тогда, когда он увидит ч у ж о г о. Надо непременно увидеть его. Сенфорду почему-то представлялось, что на ч у ж о м форма десантника ВВС: пряжки, молнии, ремни, накладные карманы, прозрачное забрало шлема, большая желтая эмблема на рукаве, автомат на груди, кинжал на поясе. Таким ему, архитектору и археологу Мэттью Сенфорду, сугубо гражданскому человеку, виделся ч у ж о й. Человек, которого он боялся.
Выключив фонарь, Сенфорд решил, что снова включит его через минуту-другую, а если обнаружит приближение ч у ж о г о, повернет рефлектором к себе, чтобы осветить свое лицо и правую руку, пустую ладонь, при этом он будет улыбаться и держать руку с растопыренными пальцами, давая понять, что он пришел сюда с дружескими намерениями, что у него нет оружия. Хотя, конечно, следовало бы его убить, когда б была уверенность, что это удастся сделать без новых жертв. Новой жертвой, разумеется, может стать и он, Сенфорд, но жертвой, которая не оставит других безоружными. Гибель же вооруженного означала бы скорую гибель всех. Словом, так: если он добьется с ч у ж и м мира, это будет несомненная победа; если же он погибнет, то это будет лишь потеря, а не поражение.
— Ты прав, Мэттью, — похвалил он себя. — Ты молодец, — хотя в душе все равно считал себя, как и прежде, болваном.
О том, что произошло там, за пределами черной башни, думалось постоянно. Кажется, даже во сне. Да и сна теперь не было — был лишь тягучий, с провалами, кошмар: мысль и воображение пускались во все тяжкие, чего только не преподносили то возбужденной надеждой, то подавленной отчаянием душе. Особенно жестоким становилось воображение в полусне: все самое родное, самое дорогое подвергалось в рисуемых им картинах ужасному уничтожению… Но и пробуждение почти не спасало от страданий: мысль о глобальной катастрофе раздирала на части обезумевшую душу. Есть ли теперь кто-то в космосе? Если есть, он видит Землю не голубой, а черной… Собственная участь тоже пугала, хотя в сравнении с участью всех была лишь частным случаем. Радиация — не роса и не снег, не высохнет, не растает под солнцем. Ее затухания надо ждать не день, и не два, и даже не год. А ждать невозможно, а помощи не будет. Отравленная пустыня навсегда заперла их в черной башне. Конец их предрешен, если только не чудо…