Чернокнижник Молчанов [Исторические повести и сказания.]
Шрифт:
И он действительно прочел заклинание над чашей.
И сказал ей те слова, которые сказал и которые должны были стать действием, если сказаны с верой…
Это он знал с первых же дней своего поступления в секту, — что слова обращаются в действие, раз говоришь их с верой в «Падшего».
А он верил.
Он уже не раз испытал действие этих заклинаний, выученных им на память и которые он шептал над больными. Когда Сара стояла перед ним с рапирой в руке, у него даже мелькнула мысль, не потому ли так она вдруг изменилась,
Она тогда была так прекрасна… И его действительно обуяло желание заворожить в ней эту красоту навсегда, на всю жизнь…
Сара пила из чашки короткими глотками. Но она не отнимала её краев от губ. Она крепко держала чашу в руках и смотрела из-под спущенных век на Молчанова.
Она слышала, как отец крикнул, что Молчанов заговорил вино, оттого она так крепко держала чашу. Она боялась, что из неё уйдет, то чувство к Молчанову, от которого сейчас горела и кипела в ней кровь.
Это чувство было и любовь, и гордость за него. Сейчас пока ничего в нем и р этом чувстве любви к нему её не пугало. Но мог вернуться ужас, дышавший на нее настоящим могильным холодом.
И тогда опять все в ней застыло бы и все стало бы мраком.
А она не хотела этого. Она, как и Молчанов, хотела заговорить в себе этот сжигавший ее огонь, наполнявший ее почти блаженством. Драгоценнее всего на свете сейчас для неё была эта чаша, потому что в ней остались его слова, пусть хотя и слова заклинания… Глоток за глотком она пила из неё, и с её лица не сходило выражение желания… Пусть прокляты эти минуты!… Голос отца звучал в ней, как в пустыне. Он не доходил до сердца. И этому она была рада тоже, ибо если бы её сердце откликнулось на этот призыв, опять разверзлась бы могила и был кругом мрак, ужас и холод.
Разве нельзя сгореть так без остатка, сжечь все, что тебя наполняет в этом огне проникшего тебя, как вино, от которого кружится голова, счастья. Так все сжечь, чтобы потом не осталось ни укоров совести, ни желаний— ничего, чтобы ты превратился в ничто, стать пустым местом, развеянным по ветру пеплом…
Так она думала…
И она глядела из-под длинных ресниц и полуопущенных век на Молчанова узкими глазами, через край чаши и не взглянула ни разу на отца.
Глава XII.
В расстегнутом кафтане, в шапке, сдвинутой на затылок, боярин кричал Салтыкову с улицы вверх через белую каменную стену:
— Я на тебя найду управу! Ты еще погоди!
Салтыковский дом был построен как крепость, обнесен кирпичной стеной и у стены всюду были «подступы» со двора.
Салтыков смотрел на боярина, стоя на подступах, поглаживал бороду и насмешливо улыбался.
Он был виден с улицы в полпояса. На нем была высокая шапка и крытая малиновым бархатом шуба, накинутая на плечи.
Шуба была распахнута. Салтыков
Поглаживая другой рукой, тоже в перстнях и кольцах, бороду, он сказал:
— Поди сперва протрезвись….
И засмеялся благодушно и вместе насмешливо, и вместе презрительно, — как смеются довольные своей судьбой люди, уверенные в своем превосходстве над другими людьми.
— Ванюшка! — закричал боярин и заметался на месте.
— Не укусишь, — сказал Салтыков и опять засмеялся все так же: и насмешливо, и благодушно, и презрительно.
Боярин кинулся в толпу, запрудившую почти всю улицу против салтыковского дома. Было воскресенье. Обедня только-что кончилась, и народ, возвращавшийся из церквей из всех переулков, бежал сюда на шум.
В толпе блестели алебарды. Несколько стрельцов в праздничных кафтанах с этими секирами прибежали сюда прежде всех, почти в одно время, как остановились тут две тройки и из саней повыскакали вооруженные люди и стали. ломиться в ворота, и стучать в них кулаками и рукоятями сабель.
С криком и свистом гнали эти люди лошадей мимо уже снятых рогаток и кричали встречным стрельцам, чтобы шли за ними, помогать громить салтыковский двор.
И стрельцы, подобрав полы кафтанов и держа алебарды кто на плече, кто подмышкой, бежали за ними, не для того, конечно, чтобы помогать им, а, чтобы водворить порядок.
Но порядок было мудрено восстановить. И особенно это стало трудно, когда оборался народ.
Салтыкова не любили в Москве.
Протискиваясь в толпу, боярин кричал:
— Где мои? Гей! Ванюшка, Игнат Григорьев!
И вращал из стороны в сторону совсем обезумевшими от гнева и совсем почти немигающими глазами.
— Здеся мы! — раздавалось там и тут в толпе. — Православные, пропустите.
Боярич в гневе нечего не видел и не слышал, чувствовал только, что кругом него толпа. Но для него у этой толпы не было ни лиц, ни слов, ни криков.
Вдруг что-то красное метнулось ему в глаза и, сосредоточив внимание на этом красном, он сообразил, что это стрелец.
— Вот это так! — крикнул он стрельцу. — А где еще?..
Много вас собралось? Да что же ты стоишь как пень?
И охватил обеими руками застывшую у стрельца подмышкой алебарду. Стрелец тоже прихватил алебарду другой рукой.
Но боярин был силен.
— Ратуйте! — закричал стрелец н выпустил из рук алебарду.
Кругом была толпа. Стрельца сейчас же оттеснили от боярича.
Кто-то ему сказал:
— Чего горло дерешь? Слыхал, они у него троих людей зарезали, собаки.
Никто еще не понимал, зачем бояричу занадобилась алебарда, когда из кармана у него торчала ручка пистолета. Многие так и ожидали, что выпалит из этого пистолета в Салтыкова.