Черный цветок
Шрифт:
Избор просидел у камина всю ночь, и задремал только под утро. Его разбудило унылое зимнее солнце, которое ползло над туманным морем, и почему-то напоминало ленивую рыбу с золотой чешуей.
Проблема в том, что он одинок. Ему не с кем посоветоваться, никто не придет ему на помощь, никто не верит в него и не разделяет его убеждений. Он стал врагом для всех: для своих жадных, хищных собратьев, для разбойников и простолюдинов. Никто не хочет компромисса, никто не понимает опасности крайностей. Даже его сестра и ее муж, и те считали, что медальон не имеет права на существование. Может быть, они не видели казней на базарной площади, которые так веселят толпу?
Но ведь Избор тоже против применения медальона! Ведь он сделал это
И те, и другие не хотят полумер. И те, и другие желают получить все. Все или ничего. Если медальон вернется к Градиславу, неприятный инцидент быстро забудут, все вернется на круги своя, ничего не изменится. Если медальон уничтожат, власть останется в руках Огнезара и Градислава, но через два-три поколения они утратят ее. Хищники посильнее займут их место! Вроде тех, что правят Кобручем. Если медальон откроют… Избор не хотел думать об этом. Эта мысль заставляла его холодеть. Уж лучше пусть все останется по-старому. Из двух зол надо выбирать меньшее.
Восстание, кровопролитие… Избор старательно убеждал себя в том, что пугает его именно социальный катаклизм, и сам в это верил. И лишь на самом дне души копошилась неприятная, мерзенькая мыслишка: он ничего не будет стоить после того, как откроют медальон. Он превратится в ничтожество, он утратит то, что стало его сущностью, то, ради чего он появился на свет и жил. И не жалость к бедному человечеству, лишенному его будущих полотен, мучила его. Нет, это тоже было самообманом. Избор боялся стать таким, каким родился — убогим вырожденцем без капли способностей, остаться наедине со своими амбициями и образованием. Чтобы каждую минуту не только чувствовать, но и осознавать собственную ущербность.
Балуй. У Улича
Лачуга старика, которого звали Улич, оказалась одним из тех сарайчиков, сколоченных из толстых грубых досок, что Есеня приметил неподалеку от развалин корабля. Она состояла из одной комнаты с земляным полом, половину которой занимала печь. И не потому, что печь была такой большой, нет, такой маленькой была лачуга. Две лавки — голова к голове — вдоль стен и печь — больше там ничего не поместилось, даже стола. Два небольших окошка затягивались пузырем, только странным — белым и не таким мутным, как обычно.
Старик уложил Полоза на лавку и зажег сразу пять свечей, пристроив их над изголовьем.
— А ну-ка, беги на берег, — велел он Есене, — неси дров.
— А… а где же я их возьму? Деревья только наверху растут, и топора у меня нету…
— Откуда ты такой на мою голову? — старик недовольно покачал головой.
— Из Олехова… — промямлил Есеня.
— На берегу много дров валяется — и доски есть, и сучья, и палки, которые море выбрасывает. Набери побольше, надо воды согреть.
— Они же мокрые, — удивился Есеня.
— А ты ищи сухие, понял?
Есеня кивнул. И действительно, очень быстро нашел много достаточно сухих дров, хотя начинало темнеть, и под ногами ничего не было видно.
— Еще, — коротко велел старик, когда Есеня вывалил перед печной дверцей целую охапку, — еще два раза по столько же.
Есеня снова кивнул. На третий раз он едва не заблудился в темноте, и отыскал лачугу только увидев тусклый свет, пробивающийся из ее окна. Пока он собирал дрова, старик растопил печь. Что он делал с Полозом, Есеня так и не понял: Улич водил руками у него над макушкой, шептал непонятные слова, нагнувшись губами к ране, дышал на нее, сжимал голову Полоза руками, и снова что-то шептал. Есеня стоял у двери и боялся подойти — ему казалось, что он помешает старику. А тот неожиданно начал сминать голову Полоза, словно та была сделана из мягкой глины. На соломенную подушку полилась кровь с жирными разводами, старик уже не шептал, а выкрикивал странные слова, и по лбу его катился пот.
— Иди к морю, постирай штаны и фуфайку. Ты же невозможно воняешь тухлой рыбой!
Есеня давно перестал чувствовать мерзкий запах, и только теперь о нем вспомнил. Ему стало стыдно, он выбежал из лачуги и лишь потом подумал, как же он будет стирать одежду на таком холоде, да еще и в море, которое вовсе не стоит на месте, как пруд, а ползает туда-сюда и грозит сшибить с ног?
Сапоги он оставил на берегу, встав босиком на мокрый песок, от прикосновения которого едва не свело ступни. Но неожиданно вода оказалась теплее воздуха, и сначала Есеня чувствовал обжигающий холод, лишь когда волна отступала. Ледяной ветер теребил рубашку, и большая волна намочила ее до пояса, хотя все предыдущие поднимались чуть выше колена. Он почувствовал ее силу, когда она потянула его за собой, обратно, в море — Есеня еле устоял на ногах и поспешил отойти на шаг. Но там никакой стирки не получилось — он только возил тяжелую фуфайку по песку. Он снова шагнул вперед, и через минуту ногу скрутило судорогой, а первая же волна опрокинула его на песок. Есеня взвыл, сжимая зубы, и следующая волна накрыла его с головой и поволокла в море. Нет, это было слишком! Он едва не выпустил из рук фуфайку, извозил ее в песке, как вдруг почувствовал, что вода, попавшая в рот — соленая! Это так его удивило, что он на секунду забыл и о сведенной ноге, и о том, что промок с ног до головы. Впрочем, отпустило ногу быстро, зато от соленой воды зажгло глубокий порез под подбородком. Есеня макнул фуфайку в воду, смывая с нее песок, и решил поскорей выбираться. На стирку штанов ему едва хватило силы воли, но выбора не было — или ходить без штанов или вонять тухлой рыбой.
Он вернулся в лачугу посиневшим и дрожащим от холода. С рубахи и платка текла вода и капала на пол.
— Ты что, купался? — невозмутимо спросил старик.
— Я… я упал… — ответил Есеня, стуча зубами.
— Сними рубаху и отожми. Только не здесь, снаружи.
— Ага, — Есеню передернуло — в лачуге стало гораздо теплей, и в котелке кипела вода, а на берегу свистел ледяной ветер. Но почему-то возражать старику он не посмел.
— Сядь к печке, — велел старик, когда Есеня вернулся. Есеня кивнул — он бы с удовольствием сел и на печку, так ему было холодно. Старик оставил Полоза, нагнулся под лавку и вытащил оттуда толстую и облезлую волчью шубу.
— Накройся, — он кинул шубу Есене, и тот едва успел ее поймать.
Пока Есеня «купался», старик перевязал голову Полоза льняными бинтами, и теперь склонялся над его лицом, приподнимал ему веки и прижимался ухом к его груди.
— Все хорошо, — наконец сказал Улич и поднялся, — теперь он просто спит. Ну что, любитель ночных купаний в бурном море? Теперь твоя очередь. Я смотрю, тебе хотели перерезать горло?
— Это саблей! — гордо ответил Есеня, — эту саблю мой батька ковал!
Старик присел рядом с Есеней на корточки, взял его за подбородок и приподнял его вверх — Есеня почувствовал, как из раны побежала кровь, стоило приоткрыть ее края. Он скривился и закусил губу.
— Глубоко… — покачал головой Улич, — долго будет заживать. Шрам останется. Давай-ка я зашью, чтоб не так болело.
— Да зачем? — Есеня отодвинулся — он отлично помнил, как Полоз сделал ему один-единственный шов на щеку, — и так пройдет.
— Может и пройдет. Но я все равно зашью. И бинта больше нет, последнюю простыню на них изорвал. Кипяточку выпей, погрейся, а я пока иголку найду, — старик сунул ему в руки кружку, которую снял с полки над лавкой.
Кипятку Есеня выпил с удовольствием, зачерпнув его кружкой из котелка, но зубы от этого стучать не перестали. Он подсел к печке так близко, что едва не подпалил и без того ободранную шубу, когда старик поманил его пальцем: