Черный
Шрифт:
Он открыл дверь лифта, белый вышел и, обернувшись, сказал:
– А ты ничего парень, Шорти, сукин ты сын.
– Это нам известно!
– взвизгнул Шорти, и им снова овладел приступ дикого смеха.
Я наблюдал эту сцену в разных вариациях десятки раз и не испытывал ни злобы, ни ненависти - только гадливое отвращение.
Как-то я спросил его:
– Скажи мне, ради бога, как ты можешь?
– Мне нужен был четвертак, и я его получил, - объяснил он мне, как маленькому, и в голосе его была гордость.
– Разве деньгами заплатишь за унижение?
– Слушай, черномазый, - ответил
Больше я с ним об этом не заговаривал.
Работали здесь и другие негры: старик по имени Эдисон, его сын Джон, ночной сторож Дэйв. В перерыв, если меня никуда не посылали, я шел в комнатушку у входа, где собирались все негры. Здесь, в этом тесном закутке, мы жевали свои завтраки и обсуждали, как белые относятся к неграм. О чем бы мы ни говорили, разговор неизменно сводился к этому. Мы все их ненавидели, но стоило белому заглянуть в комнатушку, как на наших лицах появлялись тихие, покорные улыбки.
Мир белых казался нам особым, высшим миром, мы повторяли и обсуждали между собой, что они говорят во время работы, как они выглядят, как одеваются, кто в каком настроении, кто кого обошел по службе, кого уволили, кого наняли. Но ни разу ни один из нас не сказал в открытую, что мы-то занимаем здесь низшее положение. Мы говорили лишь о мелочах, которые и составляли суть нашей жизни.
Но за словами, которые мы произносили, пряталась смутная угроза. Белые провели черту и запретили нам ее переступать, и мы эту черту не переступали, иначе у нас отняли бы кусок хлеба. Но в тех границах, которые нам отвели, мы тоже прочертили свою черту, утверждавшую наше право на этот кусок хлеба, каких бы унижений и оскорблений он нам ни стоил. Если белый лишал нас работы или гражданских прав, мы покорно склоняли головы перед его властью. Но если он пытался отнять у нас цент, могла пролиться кровь. Поэтому наша повседневная жизнь вращалось в кругу ничтожных забот, и любое покушение на наши мелкие права воспринималось как покушение на жизнь. Мы сердились, как дети, быстро забывая одну обиду и всей душой отдаваясь другой.
– Знаешь, что сказал мне сегодня утром эта сволочь Один!
– начнет, бывало, Джон, жуя сочную котлету.
– Что?
– спросит Шорти.
– Приношу ему сдачу за газ, а он говорит: "Положи вот в этот карман, у меня руки грязные". А я положил деньги на скамейку, что я ему, раб? Пусть кладет свои деньги себе в карман сам, а я скорее сдохну.
– Так с ними и надо, - скажет Шорти.
– Белые ни черта не соображают, - скажет старик Эдисон.
– Им только дай волю, - заметил ночной сторож Дэйв (он уже поспал после ночного дежурства и сейчас собирается на очередное свидание).
– А меня Фолк послал отнести костюм в чистку и не дал ни цента. Обещал в получку, - подключусь я.
– Ну и пахал, - скажет Джон.
– Обещанного три года ждут, - добавит Шорти.
– Все равно надо им услужать, - скажет старик Эдисон, - а то ведь никакой жизни не будет.
– На днях подамся на Север, - вздохнет Шорти.
Мы дружно засмеемся, зная, что никуда Шорти не уедет, потому что слишком любит поесть и без здешних белых ему придется туго.
– Что ты будешь делать на Севере?
– спрошу я Шорти.
– Буду выдавать себя за китайца.
И мы снова расхохочемся. Перерыв кончится, мы разойдемся по своим местам, и на наших лицах не будет и тени оживления, которое мы только что испытывали.
Однажды я понес в один из универмагов очки. Покупателей в отделе не было, за прилавком стоял белый и как-то странно смотрел на меня. Судя по внешности, он был янки - с кирпичным румянцем, высокий и крепкий, - не то что тощие долговязые южане.
– Пожалуйста, сэр, распишитесь вот здесь, - обратился я к нему, протягивая учетную книгу и очки. Он взял их, продолжая смотреть на меня.
– Знаешь, парень, я ведь с Севера, - проговорил он.
Я весь сжался. Что это, ловушка? Он коснулся запретной темы, и я решил выждать и понять, чего он хочет. Белые на Юге никогда не говорили с неграми о белых американках, ку-клукс-клане, о Франции и о том, как живется неграм, о Джеке Джонсоне, о севере Соединенных Штатов, о Гражданской войне, Аврааме Линкольне, У.С.Гранте и генерале Шермане, о католиках, папе римском и евреях, о республиканской партии, рабстве и социальном равенстве, о коммунизме, социализме, о 13, 14 и 15-й поправках к Конституции, а также о других предметах, требовавших от негров знаний и мужества. Зато поощрялись такие темы, как секс и религия. Я молчал и не поднимал глаз на продавца. Его слова извлекли из потаенных глубин тему отношений между неграми и белыми, и я чувствовал, что стою на краю пропасти.
– Не бойся, - продолжал он.
– Я просто хочу задать тебе один вопрос.
– Слушаю, сэр, - ответил я вежливо, ничего не выражающим голосом.
– Ты голодаешь?
– тихо спросил он.
Я смотрел на него, широко раскрыв глаза. Его вопрос перевернул мне душу, но ответить ему я не мог, не мог я признаться ему, что голодаю и коплю деньги, чтобы уехать на Север. Я не доверял ему. Но лицо мое не изменило своего привычного выражения.
– Нет, сэр, что вы, - ответил я, выдавив из себя улыбку. Да, я голодал, и он знал это, но он был белый, и мне казалось, что признаться ему в этом позорно.
– По твоему лицу и глазам видно, что ты хочешь есть, - продолжал он.
– Я ем вволю, - солгал я.
– Тогда почему же ты такой худой?
– Наверное, от природы, - солгал я.
– Ты просто боишься.
– Нет, сэр, - снова солгал я.
Я не мог смотреть на него. Отойти бы от прилавка, но ведь он белый, а я слишком хорошо знал, что, когда белый с тобой говорит, нельзя просто так взять и уйти от него. И я стоял, глядя в сторону. Он сунул руку в карман и вытащил долларовую бумажку.
– Вот, возьми и купи себе поесть.
– Не надо, сэр, - сказал я.
– Что за чепуха, - сказал он, - тебе стыдно взять деньги? Какие глупости! Бери доллар и поешь.
С каждым его словом мне было все труднее взять доллар. Деньги были мне так нужны, но я не мог даже поднять глаза. Я хотел сказать что-нибудь, но язык точно прилип к гортани. Хоть бы этот янки отпустил меня! Я боялся его.
– Что же ты молчишь?
– сказал он.
Вокруг нас высились горы товаров, белые покупатели и покупательницы ходили от прилавка к прилавку. Было лето, и на потолке крутился огромный электрический вентилятор. Я ждал, когда же белый наконец даст знак, что я могу идти.