Черти
Шрифт:
— Уйди, — застонала Клава. — Не трогай ее. — Она приподняла заваленную к ее ногам голову сестры и поцеловала ее в лоб. Таня была холодная, как разрытый песок. Слезы снова захлестнули Клаву. Она поискала для сестры в кармане кусочек колотого сахара, какие Павел Максимович давал ей по одному в день, вместо конфеты, но потом вспомнила, что на ней же чужое платье.
— Клава, — вдруг еле слышно шепнули мертвые губы, одним выдохом воздуха. — Оставь меня тут. Мне тут хорошо.
Клава, затаив дыхание, вгляделась в контуры Таниного рта. Они были неподвижны, но тихий воздушный звук откуда-то появлялся в Клаве, будто его создавал падающий вокруг снег.
— Ступай на восток, мышка, — прошептал снег. — Там твоя судьба.
— А как же ты? — всхлипнула Клава.
— Оставь
— Тут уже снег идет, — заплакала Клава. — Ты замерзнешь.
— А ты меня зарой. Мне не будет холодно. Только крестик сними.
Клава послушно стащила с Таниной головы цепочку с крестиком, бережно выплетая ее из волос.
— Отнеси на восток, — шепнул снег.
— Таня, но это ведь ты? — прохныкала Клава. — Ты ведь не умерла?
— Я умерла, мышка. Ты должна меня зарыть.
— Нет, — стиснув зубы, всхлипнула Клава.
— Я умерла. Меня разорвало на куски. Ниже груди у меня только песок.
— Нет.
— Зарой меня, пожалуйста, — ласково шепнул снег. — Прощай, мышка. Я тебя люблю.
Больше Таня ничего не говорила.
Клава отвернулась и сползла по песку ко дну ямы, сдавленно рыдая. Сочувствуя ей, Петька завыл на песочной куче, жутко и тоскливо.
— Закапывай ее, что сидишь! — поломанным голосом прикрикнула на него Клава, на мгновение оторвав лицо от рук. — Закапывай, сволочь!
Петька стал зарывать, а Клава нетвердо поднялась и, рыдая, полезла по склону ямы наверх. Она чуть не сорвалась и ушибла коленку о торчащий из песка булыжник, но все-таки выбралась на площадь. Снег уже занес пушистым саваном труп Вестмирева, вытянувшийся на мостовой. Клава прижалась к столбу несветящего фонаря и стала целовать шершавый, высокий, снежный камень, потому что это было теперь надгробие над Таниной могилой.
Потом, когда снег больше не падал, она услышала шаги сапог и рассмотрела свои перепачканные песком, оцарапанные руки, да Петьку, сидящего возле тела мертвого красноармейца. Со стороны вокзала навстречу Клаве шли люди, запахнутые в бушлаты, Клава не видела их лиц, но знала, что лица эти злы. Хриплым голосом она сделала из идущих клохи, и они со стуком посыпались на мостовую, как вязанка дров. Злые лица их полопались, словно у брошенных в огонь кукол. Клава облизнула пересохшие губы и пошла через площадь. Со стороны можно было подумать, что она идет в сторону вокзала, но на самом деле она двигалась к далекой точке горизонта, откуда должно было вопреки всему снова подняться солнце.
Колесница смерти
Вокзал стоял темен и пуст. По всему понятно было, что люди давно сгинули с его путей, а вместо них в темных углах под потолком зала ожидания поселились какие-то изверги, оттуда слышался клекот, хлопанье крыльев и непонятный хруст. Единственный свет шел из окошка будки, построенной вдали между путями, свет тот был слаб, он не предназначен был освещать внешнее, к тому же поле его перегораживали близстоящие семафоры и мертвые поезда, которые создавали таким образом сложный рельеф бытия и неизвестности, по своему искаженному подобию. В бытии видны были предметы вокзала: длинные лавки, ржавые рельсы, сложенные вдоль путей, громады вагонов, казавшиеся сгорбленными из-за собственной смазанной тени, крысы, разбросанные по полу и перекатывающиеся сквозняком с места на место, иногда, завихряясь, поток воздуха даже подбрасывал их на сидения лавок.
Слабый, перекошенный свет таинственного источника олицетворил для Клавы восток, поэтому она пошла к будке, переступая крыс и глядя куда-то вверх, куда свет уже не мог долететь. Пространство лежало там за пределами осознания, хотя Клаве и казалось, будто она различает тени извергов, парящие под потолком. Порой они чудились ей даже внизу, проносящимися в полосах мрака за спинами вагонов, наверное, подумала Клава, они охотятся на крыс. Перед будкой, на полностью подвластном свету участке утрамбованной земли, что-то лежало, вытянувшись вдоль стены, лишь подойдя совсем близко, Клава поняла, что это человек, и что он почему-то еще жив.
На самом деле она ошибалась: то
Странно, к примеру, было уже то, что Трифон не имел человеческой фамилии. По большому счету, у него и имени не было, потому что имя он тоже придумал себе сам. Никто не знал, как зовут Трифона на самом деле. Фамилию же Трифон решил взять себе краткую, из одной буквы, чтобы не обременять бумажную область государственного аппарата, поскольку же опасался букву ту забыть, то спросил, которая есть первая по алфавиту, сам же Трифон алфавита не знал и не понимал, зачем он сдался.
При ходьбе Трифон поворачивался дополнительно вокруг собственной оси, чего совершенно не требовал рельеф текущего места, даже наоборот, вращение мешало Трифону идти, но он шел, а часто при этом еще и пел. Пел Трифон разное, и все фальшиво, как сломанный патефон, большей частью песен, которые вспоминались ему, вовсе не существовало. Одна девушка как-то надела на Трифона картуз, да с тех пор так и ходил он в этом картузе, надвинув его на лоб, так что кучерявые волосы прикрывали взгляд, а взгляд у Трифона, даже когда он смеялся, был пуст и страшен.
До революции Трифон работал мойщиком подвижного состава и много пил. Когда началась война, Трифон беспричинно озлобился и убил соседскую кошку ударом сапога, заявив, что она — шлюха. Хозяйка кошки донесла на Трифона в участок, и его уволили с работы, после чего он пошел побираться по путям следования поездов. Потому что Трифон верил не в Бога, а в неумолимую силу паровоза. Эта вера происходила в нем от изумления перед стремительностью перемещения огромных железных механизмов, которому он не находил аналогии в природе, а это значило, что Бога нет, потому что какой же то Бог, если человек его превзошел? Так Трифон отмел представление о Боге как рудиментарный дурман, и тем самым духовно сблизился с коммунистами, тоже признававшими, что паровоз важнее Бога. Но Трифон ставил себя выше коммунистов, потому что знал: паровоз важнее всего. От этого он не примкнул к революции, а ходил с песней по шпалам, шпалы, как полагал Трифон, проложены были в единственно возможных для движения местах, оттого поезда и ездят так быстро, что дороги раньше были неправильные.
Когда в город пришли красные, Трифона поймали и привели на вокзал, чтобы он работал, а не просто воспевал механизмы. Трифон смирился, но людей к себе не подпускал. Идиотски воя, он лупил в свободное от труда время куском металла по ржавым рельсам, отчего один контуженый красноармеец из санитарного вагона выстрелил в Трифона винтовкой, а потом стал биться головой об стену, и, пока его остановили, расколол себе череп и умер от потери мозгов, а пораженный выстрелом Трифон упал, катался и стучал во многие места земли, словно ломился в запертую дверь с просьбой о могиле, но земля отвергла его, наконец он валяться бросил, встал, отряхнул песок, и пули в нем никакой не нашли. Однако Трифон навсегда запомнил гром выстрела, водяные, отупевшие глаза рябого красноармейца, уставившиеся на него из окна теплушки, такие же мутные и травоядные, как у самого Трифона, а потом сокрушительный удар по голове, словно мордой летящего со всей скоростью поезда. И тогда, пав наземь, Трифон увидел тот поезд, уносящийся мимо его тела, сбитого под откос в предгрозовой тишине проваленного сознания, поезд поедал под собой рельсы, он жег землю огнем, и земля оставалась черной и мертвой позади, кроме того горели рядом с линией рельс деревья, подожженные машиной во мгновения недалекого прошлого, мгновения тяжелые, как мраморные плиты. Пока тело Трифона кувыркалось и ударялось в запертую дверь земли, неграмотная душа прочла на уходящем бронированном борту надпись: «Товарищ Свердлов».