Честь смолоду
Шрифт:
Пришла медсестра. Она прощупала ногу, что-то сказала Шапкину. Федя принялся освобождать меня от снаряжения, расстегивать пряжки.
Глава десятая
Гвардейцы
Автоматная пуля прорезала мясо, уткнулась в кость, контузила ее и застряла в мышцах. Как говорили мне хирурги в Бекетовке, куда меня доставили, пуля, очевидно, шла по снегу, потеряла силу, и это спасло ногу.
Кольцо сжималось. Наш полк вплотную подошел к Ельшанке, пригороду Сталинграда. А я лежал. Ко мне забегал
– Покомандую пока я ротой, Сережа, – сказал Федя.
– Я хочу со своей ротой войти в Сталинград.
– Успеешь еще.
– Успею? Вы же быстро идете.
– Не так, чтобы быстро. Дело солидное. Сжимаем аккуратно обручи. Так сжимаем, чтобы без отдушины.
– А зачем пленных берете?
– Сдаются, Сережа, – с наивной улыбкой отвечал Шапкин, – потому и берем.
– Врагов надо уничтожать.
– Кто не сдается, так и поступаем.
– Надо всех…
– Если сдаются, нельзя.
– Сам Сталин сказал: смерть немецким оккупантам!
– Оккупантам – да… Но если немец сдался – значит, он отказался оккупировать нашу территорию.
– Все равно.
– Нет, – Шапкин упрямо доказывал мне. – Уничтожать надо врага, который не сдается. Сдался – оставить. Они не одни… Сколько еще армий у Гитлера? Узнают, что мы их варим в котлах с мясом и костями, будут драться до последнего. Нам же будет потом труднее, Сергей.
– Ты стал защищать немцев, Федя. Я тебя не узнаю. Что ты говорил раньше?
Шапкин улыбнулся мило и светло:
– Раньше мы отходили, а теперь наступаем. Нам нельзя становиться на одну доску с ними. Нас воспитывали по-другому. Мы, – Федя помолчал, как бы подыскивая слово, – гуманисты. Мы их должны убедить оружием, превосходством своего духа, ну, если хочешь, своей идеей. Нам эту нацию еще придется перевоспитывать. Ведь у них не только Гитлер или Геринг, у них и Тельман и Карл Либкнехт, Сережа… В общем это разговор, как говорится, на потом. А теперь поправляйся…
Федя уехал на передовую. День и ночь перекатывались громы артиллерии. В стекла окон бил сыпучий, метельный снег. Стекла разводило прелестными узорами. Через эти узоры я немного видел, что делалось там, на воле. Я слышал своим привычным ухом даже отдаленное передвижение автомашин, подвозивших боевые припасы.
Вереницей проходили передо мной образы прошлого, воспоминания детства. Снова повелительно вторгался в мои думы Виктор. Я мысленно продолжал разговор с Шапкиным об отношении к врагу. Его взгляды были новы и неприемлемы для меня. Могли ли мы еще несколько месяцев назад говорить о гуманных чувствах к врагу? Не могли. Так могли рассуждать люди, уже почувствовавшие себя победителями. Тогда же перед нами был страшный враг, которого мы
Я перечитывал теперь слова Сталина: «…Красной Армии приходится уничтожать немецко-фашистских оккупантов, поскольку они хотят поработить нашу родину, или когда они, будучи окружены нашими войсками, отказываются бросить оружие и сдаться в плен. Красная Армия уничтожает их не ввиду их немецкого происхождения, а ввиду того, что они хотят поработить нашу родину. Красная Армия, как армия любого другого народа, имеет право и обязана уничтожать поработителей своей родины, независимо от их национального происхождения».
Рокотали танки и орудия. Я смотрел в морозное окно, страдал от бездействия.
…И вот однажды в мою палату вошел Илья. Я не поверил своим глазам. Казалось, все кончено, все разъединено, разбито и развеяно войной. Потеряна семья, разрушен дом.
Илья стоял передо мной с халатом на плечах, со шлемом танкиста в руках, с суровой, незнакомой мне улыбкой. Окольными путями узнав о моем ранении, он забежал ко мне на десять минут. Он разыскивал меня по всей Бекетовке, видел Бахтиарова, также изнывавшего от бездействия. Ким и направил его сюда.
Я предлагаю стул. Илья садится. Медицинская сестра, полненькая, веснушчатая и милая девушка, по фамилии Бунина, оставляет нас вдвоем.
Мои товарищи по палате понимают, что у Ильи времени в обрез, и поэтому стараются не мешать нам поговорить между собой. Легко раненные ковыляют в коридор, тяжелые прикрывают глаза или отворачиваются к стене.
Мы сидим друг против друга и молчим.
Я внимательно рассматриваю брата. Как он изменился! Лицо стало другим. Где пухлые щеки, улыбка, раздвигавшая его губы? Морщинки разбежались по лицу, углубились лапками у глаз, прорезали переносицу. Очертания рта посуровели, может быть, от этих крепко сжатых, обветренных губ, от складок, очертивших рот с двух сторон. И глаза стали другими – настороженными, с запрятанной в глубине какой-то злой, скрипучей тоской.
Илья мало говорил, больше слушал, внимательно вглядываясь в меня.
– Два ордена, – сказал он, поглядывая на тумбочку, где я нескромно держал свои ордена. – Твои?
– Мои, Илюша.
– Молодец!
– А у тебя?
– Тоже есть, Серега! Расскажи о гибели Виктора Неходы…
Во все время моего рассказа Илья сидел, опустив голову.
В стекло стучала ледяная крупа. Слышался неумолчный говор артиллерии. В палату заглянула Бунина, приподняла свои круглые, подбритые бровки, ушла.
– Где Устин Анисимович, Сергей?
– В Крыму, в Феодосии.
– Плохо.
– И Фесенко в Крыму?
– Нет, Фесенко… воюет.
– Да, мне писал еще в сорок первом об этом Николай.
– Больше не имел сведении о Коле?
– Его видели под Миллеровом. Жив ли теперь, не знаю… А Виктора жаль. Очень жаль Виктора! – Илья закурил папироску. – У вас курить, конечно, нельзя, но на ветру не хватает на одну затяжку, выдувает. Извинись уж за меня…