Четыре пера
Шрифт:
— С кем? А, с Гарри? Да, позже, когда узнал, что это он играл на цитре.
— Да, и как же вы узнали?
— Вальс закончился. Старуха изможденно рухнула на скамейку у белой стены, юноша поднял голову от цитры, старик начал терзать новую струну скрипки, а девушка приготовилась петь. Её голос был свежим и юным, но и только. Пела она так же неумело, как и играли музыканты. Но старуха улыбнулась и стала отбивать ритм тяжелым башмаком, с гордостью кивнув мужу. И снова зеваки начали издеваться над исполнителями и обмениваться неприличными жестами. Ужасно, не правда ли?
— Да, — согласилась Этни, но без выражения.
Она не испытывала сочувствия к Дюррансу,
— И что же? После того как закончилась песня?
— Молодой человек повернулся ко мне, — сказал Дюрранс, — и стал наигрывать соло на цитре. Он издал так много фальшивых нот, что поначалу я не сумел опознать мелодию. Смех и гул в толпе нарастали, и я хотел уже уйти, хотя и с тяжелым сердцем, когда он случайно сыграл несколько аккордов правильно, и я застыл. Я снова прислушался, и начал припоминать мелодию — призрак мелодии, но всё же знакомую. Я стоял на песчаной улице и слушал, стоял между лачугами и покосившимися деревьями, и перенесся в Рамелтон, в то лето под тающими небесами Донегола, когда вы сидели у открытого окна, вот как сейчас, и играли увертюру Мелузины, прямо как сегодня.
— Это была мелодия из увертюры? — воскликнула она.
— Да, и играл ее Гарри Фивершем. Я не сразу догадался. Тогда я был не слишком сообразителен.
— Но теперь — другое дело.
— Получше соображаю, это верно. Теперь я бы сразу догадался. Но тогда это просто пробудило мое любопытство. Я гадал, откуда странствующий грек-музыкант знает эту мелодию. В любом случае, я собирался наградить его за усердие. Думаю, вы бы хотели, чтобы я так поступил.
— Да, — прошептала Этни.
— Так что, когда он вышел из кафе и со шляпой в руках пошел через насмешливую толпу, я бросил ему соверен. Он посмотрел на меня, вздрогнув от удивления. Тут я узнал его, несмотря на бороду. Кроме того, он выкрикнул «Джек!», не успев опомниться.
— Значит, вы не ошиблись, — задумчиво протянула Этни. — Нет, человек, игравший на цитре, был — она чуть не сказала «Гарри», но вовремя остановилась — был мистер Фивершем. Но он не умел ни на чем играть, я это отлично помню, — она рассмеялась, вспомнив полную неспособность Фивершема воспринимать любую музыку, кроме той, что она играла на скрипке. — У него не было слуха. Он не заметил бы и самый грубый диссонанс. Он не мог помнить мелодию увертюры Мелузины.
— Но всё же это был Гарри Фивершем, — ответил Дюрранс. — Каким-то образом он запомнил. Я могу это понять. Он так мало хотел сохранить в памяти, что эта малость крепко врезалась в мозг. И каким-то образом, вероятно, долгими тренировками, он научился извлекать из цитры нечто похожее на то, что помнил. Разве нельзя представить, как он напевал эту мелодию, насвистывал ее бессчетное число раз, с ошибками и искажениями, пока однажды сумел запомнить? разве вы не можете представить, как он старательно пытается сыграть ее на цитре? Я могу. Да, могу.
Вот так Этни получила ответ, а Дюрранс принял это за понимание. Она сидела молча, глубоко тронутая рассказанной историей. Значит, увертюра, ее любимая мелодия, передала сообщение, что Гарри ее не забыл, несмотря на четвертое белое перо, он думал об Этни с нежностью. Гарри Фивершем не стал бы впустую тратить время, разучивая мелодию. Этни была тронута, как никогда в жизни.
Она представляла, как сидя в маленьком и убогом выбеленном кафе и глядя в окно, Гарри бренчит увертюру арабам и грекам. Чувствовал ли он, как она сама этой ночью, нечто невесомое, слабое эхо, протянутое между ними через весь мир? Теперь Этни понимала — как бы впредь она ни старалась забыть Гарри Фивершема, это будет только притворство. Образ того кафе в пустынном городке навсегда останется в её памяти, однако она не намеревалась отступать от своего решения — делать вид, что забыла. Когда-то она была несправедливо жестока с Гарри, и именно это укрепляло намерение не допустить, чтобы и Дюрранс страдал по её вине.
— В прошлом году на Хилл-стрит я сказал тебе, Этни, что никогда бы не хотел вновь встретить Фивершема. Я ошибался. Это ему было неприятно меня видеть, а не мне. Когда он понял, что выкрикнул мое имя, он пытался скрыться в толпе, начал бормотать что-то по-гречески, но я схватил его за руку и не отпустил. Он сильно вас подвел, я это знаю, но в тот момент не вспомнил. Я лишь помнил те годы, когда Гарри Фивершем был моим другом, лучшим другом, как мы гребли в одной лодке в Оксфорде, он задавал ритм, как полосы на его свитере во время восьми заплывов начинали вызывать у меня головокружение на последних ярдах. Летом мы вместе плавали в Сэндфордской запруде. Мы ужинали на острове Кеннингтон, мы сбегали с лекций и отправлялись в Шер и Айлип. И вот он оказался в Вади-Хальфе, среди музыкантов — изгой, павший в такие глубины несчастий, что приходится бренчать на цитре в жалком городишке перед толпой местных, всего лишь за ночлег и еду.
— Нет, — внезапно прервала его Этни, — он находился в Вади-Хальфе не из-за этого.
— Тогда зачем?
— Я не знаю. Но он не нуждался в деньгах. Отец продолжил выплачивать ему содержание, и он его принимал.
— Вы уверены?
— Абсолютно. Я только сегодня об этом слышала.
Она проговорилась, но на мгновение Этни позабыла об осторожности. Она даже не заметила оговорку — её слишком поглотила история Дюрранса. Сам же Дюрранс был насторожен менее обычного и тоже упустил эти слова.
— Значит, вы так и не узнали, что привело мистера Фивершема в Вади-Хальфу? Вы его не спрашивали? Не спрашивали? Почему?
Она была разочарована, и выдала горечь в этой реплике. Последние новости о Гарри Фивершеме оказались неполными, как половина письма. И потерю уже никак не восполнишь.
— Я был глуп, — сказал Дюрранс. В его голосе слышалось почти такое же сожаление, как в ее, и из-за этого он не заметил горячность ее речи. — Я себя не прощу. Он был моим другом, я держал его за руку и отпустил. Я был глупцом, — и он стукнул себя кулаком по лбу.
— Он заговорил по-арабски, — продолжил Дюрранс, — заверяя меня, что он и его компаньоны — мирные и бедные люди, они даже вернули бы мне деньги, если я дал больше необходимого. И всё это время он пятился от меня. Но я тут же его схватил и сказал: «Гарри Фивершем, так не пойдет», и тогда он сдался и шепотом заговорил на английском: «Дай мне уйти, Джек, дай мне уйти». Вокруг нас собралась толпа. У Гарри явно были мотивы сохранять тайну, как я тогда думал — стыд от его падения. «Приходи ко мне в Хальфу, когда освободишься», — сказал я и отпустил его. Всю ночь я прождал его на веранде, но он не пришел. Утром я отправился в пустыню. Я чуть не заговорил о нем с одним другом, который пришел меня проводить. Вообще-то, вы его знаете, это Колдер — тот, кто послал телеграмму, — засмеялся Дюрранс.