Четыре рассказа
Шрифт:
– Вот. Приехал.
Она же - с открытым спокойным взглядом и с высокой причёской своею, чуть улыбалась ему из прошлого, словно издалёка - из серого тумана.
– Дождались они тебя, - проговорила тётка уважительно и деловито.
– Свиделись все. Теперь поторопись… Фёдор, слышишь? А то стемнеет.
И добавила вдруг она голосом, дрогнувшим от укора:
– Ну, дезертиров - ладно, а беременных бабёнок зачем ты выселял? А, Федя?
Крякнув, промолчал Бухмин, вернулся за стол, потирая плечо.
– И этих,
– Одна не разродилась, другая мёртвенького скинула, он человек был… А что в дороге с тяжёлыми бабёнками ихними творилось, кто на сносях-то, уж не спрашивала я… Федь? Зачем?
– А что ещё дезертирам было делать, как не баб в войну брюхатить?!
– стукнул по столу Бухмин, багровея.
– Наш мужик в огонь шёл и в падаль гниющую превращался. Когда эти - размноженьем своим занимались! За его спиной, в тылу… Может, наши жизни дешевле ихних были? А?
Теперь молчала тётка.
– У идущего на смерть тыл должен быть надёжный, - устав, договаривал Бухмин.
– Пули в спину солдату не нужны, ему других пуль хватало… А брюхатить жён этим… и тут хорошо, только чтоб от фронта подальше. Неудобный здесь, конечно, для их семей инкубатор! Да ведь ты-то - живёшь?.. Ты - с похоронкой, их бабы - с мужьями. Вот и вся разница.
– Ладно, - кивнула тётка поспешно.
– Не переживай… Твоя правда есть, Феденька! Только политическая она вся. А моя правда - жизненная. И так далеко они разошлись, правды эти, что беда… Соединил бы их кто…
– Ну! Бабьего это ума дело?!
– окоротил тётку Бухмин.
– Война есть война. Там двух правд не бывает!..Одна у войны правда, во все времена: военная.
Часы на стене бойко стучали. Рисованный медведь на расписном циферблате водил глазами влево - вправо. Бухмин же, махнув рюмку вина, соображал теперь вслух, что ему делать.
– В райцентр поеду, проситься в председатели… А если Славик решит ещё поработать, в милицию устроюсь. Участковым пойду. И точка.
– Узнают они всё про тебя, - твердила тётка негромко.
– Кровная месть у них, обычай такой… Они Славику сказали: «Мы - дети волчицы». Он ведь притих.
– Волчицы, говоришь?
– задумался Бухмин.
– Те из них, которые на фронте геройски сражались, может, и дети волчицы. Хотя… они свою, живую, кровь за всех проливали, а не по чужим сараям шастали. Значит, человечьи это были дети! …А шакалы? Они из семейства волчьих - или нет? Вот про это я их, здешних, наверно, спрошу!
Но каждой своею фразою лишь сильнее пугал он бедную тётку, пока, побледнев как полотно, не бухнулась она ему в ноги прямо со своего табурета:
– Да что же за горе нам такое? Зачем, зачем ты вернулся? Дай нам покой! Не трогают они нас - и хорошо. А ты - уезжай! Хватит мне слёз, хватит
– Гонишь из дома, что ли?
– никак не мог взять в толк Бухмин, потирая плечо.
– Тут половицу надо менять. Дверь вон рассохлась, а ты… Ты? Меня? Гонишь?!.
– Гоню, Фёдор, - твёрдо прихлопнула тётка ладонью по столу, не вставая с колен.
– Я за тебя перед матерью твоей, перед старшей сестрой своей, в ответе. Мне тут покойник в доме не нужен. Гоню!
И снова, подхватив вещмешок с лавки, окидывает Бухмин взглядом стены, фотографии, половики. Качаются за окошком цветущие мальвы. Висят на бельевой верёвке, вдоль печи, детские рубашонки, майки, штаны. Стоит на коленях безмолвная тётка Родина, склонив голову.
– Ладно, - топчется он у порога, не решаясь толкнуть дверь.
– Раз для твоего спокойствия надо… Может, ещё чего изменится. Хибары-то у них вроде временные… Тогда приеду, когда разрешишь. Устроюсь, адрес пришлю. И если что с вами случится здесь - в тот же миг! Поняла?
– Вот и хорошо, Федя!
– размашисто перекрестилась тётка, поднимаясь с колен.
– Гора с плеч. Детишки целее будут… Вот и ладно! Я ведь тоже не железная, Федя. Случись чего с тобой - не переживу!..
И вскоре в Столбцы пришло Бухмину письмо из города Тирасполя.
«Дорогой, родной Фёдор! Ноги мы оттуда унесли всё же. К свекрови переехали. Она как уехала до войны к старшему сыну, к Толику, офицер который, так с ним и живёт. Помнишь его? Пашиного брата старшего? Ты маленький был, а он в галстуке приезжал, на Троицу? Ну, вот, в больнице теперь лежит, с тяжёлой контузией. А всё натворила - война…
Как только ты уехал, я со свекровью списалась: надо детей вывозить. Не суди меня. Так лучше, как всё устроилось. Живём теперь без всякого страха.
Дом брошеный жалко, спасу нет, каждую половичку вспоминаю, каждую полочку, тятенькой прибитую. Но зато все мы уцелели. А что на могилки нам теперь не попасть, когда захочется, то ничего не поделаешь: судьба наша такая. Это понимать надо… Тут - политика! Её не переплюнешь… Зато всё теперь наладилось. И для нас место нашлось на земле спокойное.
Ничего, Фёдор. Не тоскуй по нашим местам. И так твоей матери, моей сестрице незабвенной, и твоему отцу лежать в нашей земле намного спокойней будет, они бы меня одобрили. Прости, прости!
Вот, Шарик остался. Один теперь. Без нас уже село охраняет, дурачок-то наш. Может, не убьют его за это. Надеюсь я… Марью просила, взять Шарика во двор, а она рассердилась: «Я с человеческим инвалидом устала, зачем ещё мне собачий?» Так сказала… Хозяин увечный, да пёс ненормальный прибавится: ей совсем не весело станет, Федя. Понимать надо…