Четыре рассказа
Шрифт:
В своей комнате Максим забывает про этюды.
Над кроватью, над старым вытертым ковром, висит магазинная картина в золочёной раме. Два толстых пирата плывут в широком и плоском корабле. Этой картины почти нет, потому что сквозь неё сразу же начинает проявляться другая, настоящая. Она не висит на стене - она парит в воздухе.
Женщина. Светлые глаза её слышат Максима.
Женщина с длинными глазами и строгим отстранённым ртом. На картине - дымчатые летящие её одежды. И тонкая рука, роняющая ослепительно белый цветок. Цветок выпадает - и не падает.
Максим смотрит на женщину. Колеблются дымчатые, неясные её одежды. Женщина слышит его.
И рот её отчуждённо строг и горек.
Максим смотрит до тех пор, пока светлые глаза женщины не начинают медленно удаляться от Максима в неясную даль за стеной, теряющей свою материальность. Дымчатые одежды растворяются в воздухе, оставляя пустоту, сразу ставшую осязаемой.
Два пирата на корабле тянутся к пузатой бутыли.
В ней - свиток золотого тона. Максим никогда не размышляет над тем, что начертано в свитке. Он отворачивается, воспринимая и спиною дешёвую таинственность золотого тона, досадную пустячность золотой тайны…
Жизнь Максима вмещает в себя много разных жизней. И больше всего он устаёт от необходимости перехода из одной в другую. От необходимости осознать при этом, как именно в той, другой, третьей надо жить, думать и говорить. А в каждой жизни необходимо жить по-разному.
Это трудно, потому что все его жизни не похожи одна на другую. Разница меж ними велика, и Максим слишком долго пытается понять, чего от него ждут.
Он долго пытается понять или хотя бы угадать, чего от него ждут другие, чтобы начать поступать так, как принято у них - людей из именно этой жизни.
Он устаёт от переходов и забирается в темную - без окон - комнату.
В комнате хранится бельё на полках, а на вешалках висит одежда, которую не носят. Пальто на плечиках похожи на шеренгу людей, остановившихся в замешательстве оттого, что у них внезапно обнаружилось отсутствие ног и голов.
Без голов они никак не могут сообразить, как же им быть дальше. Потому из каждого выросло по проволочному знаку вопроса.
Не включая света, Максим сидит на полу в углу. Он сидит до тех пор, пока оцепенение напряжённости не начинает разжимать свои жёсткие кованые кольца.
Напряжённость отходит кругами, теряющими свою давящую силу. И тогда медленно начинает возвращаться ощущение себя. Максиму становится свободно чувствовать и осознавать себя вне всяких жизней. Он жалеет его, своё робкое, тёплое, беспомощное «я», зная, что никто на свете, кроме него самого, о его настоящем «я» не догадывается, а потому и не пожалеет его, уставшее, так, как сам Максим.
Он сидит в темноте и бережёт себя в себе…
Максим выходит из дома. Во дворе колышется нестойкий, но постоянный серовато-зелёный гам, который должен кончиться вот-вот - но не кончается, сколько ни жди.
У подъезда через скакалку размеренно прыгает девочка Ира. Белёсые кудри её взлетают и опускаются.
Девочка кричит Максиму, а так же - никому. Она что-то кричит, и Максим
Потому что голос загораживает всё.
Голос мешает видеть, как темнеет и высветляется вновь тень от её растрёпанных волос на кирпичной влажной бурой стене.
– Машкин с собакой! Машкин с собакой!
– на весь двор кричит девочка Ира, отбивая ритм топотом туфелек. Топоту всякий раз предшествует шлёпанье резиновой скакалки. Шлёпанье похоже на повторяющееся «Мак-ся, Мак-ся».
Через двор к воротам идёт долговязый Вова Машкин с догом на поводке. Вова Машкин стар и одинок, и никто не может объяснить, почему жильцы четырёх домов называют его Вовой.
Вова Машкин оглядывается, он смотрит на девочку Иру, не видя её. Он оглядывается, подозревая двор во враждебности. Он пугливо таращит пожилые голубые глаза. И бредёт дальше.
Подготовишка Ким бежит следом. Изловчившись, Ким швыряет в него горсть влажного песка. И отбегает с победным воплем.
Машкин не оглядывается. Он опускает голову ниже. Он уходит к воротам, не отряхнув с брюк песок. Молчаливый сизый дог сильно и упорно тянет повод. Машкин не убыстряет шага.
– Эй, Макся!
– зовет дылда Кузнецов, сидящий верхом на ярком ободранном бревне.
Максим садится рядом и ладонью чувствует влажный, слабый укор умирающего на солнце дерева.
Дылда Кузнецов учится плохо, потому что пишет стихи. У него талант и масса свободного времени — он всё время торчит во дворе.
– Ах, мой мальчик так талантлив! Но ему ни в чём не везёт. Ни в чём, никогда, вообще. Ему хронически не везёт, а школа неспособна его оценить, - говорит про Кузнецова его тонконогая, раскачивающаяся мать.
Кузнецов хлопает ладонями по бревну и корчит рожи в пустые ворота.
– Машкин с собакой, Машкин с собакой! Вот уж смех, что Машкин - учитель! Вова-учитель! Х-ха!
– кривляется Кузнецов.
Когда Кузнецов говорит, то кажется, будто в нём говорит не он, а совсем другой человек, взрослый и невесть откуда взявшийся, уютно устроившийся в самом Кузнецове. А Кузнецов лишь недоумённо слушает его, старательно раскрывая и кривя рот. И не всегда пытается понять, что же тот, взрослый, говорит в нём. Потому что Кузнецову это не интересно. Но говорящий в нём взрослый - это тоже Кузнецов, хотя и давно живущий на свете.
– Смех, а не учитель!
Максиму не кажется смешным, что Вова Машкин - учитель. Максим пытается втиснуться в ощущения Кузнецова, чтобы понять наконец смехотворность Машкина.
– …Его счастье, что он не в нашей школе! Учили бы мы его химию, как же!
– не унимается Кузнецов.
– Мы бы ему показали!
«Почему? Почему не учили бы?» - не понимает Максим, но согласно кивает, глядя вслед Машкину, давно ушедшему со двора.
– Я его, между прочим, насквозь вижу!
– нехотя выговаривает Кузнецов слова Кузнецова-взрослого.
– Ох же и любил он в молодости проехать на велосипеде! На велосипеде ЗИЛ катался! Это для них шик был - велосипед ЗИЛ. И кайф. И предел мечтаний.