Четыре туберозы
Шрифт:
Завтра ночью, вся тёплая и розовая от сна, маленькая женщина спрыгнет, ликуя, со своей одинокой постели и привычно страстным поцелуем разожмёт мои немые холодные губы. Увижу знакомые стены, строгие ряды книг на высоких полках, мой забытый письменный стол. Вся моя жизнь вновь сожмётся роковым безысходным кольцом, но я не захочу ничего, кроме этой комнаты, что покидаю… Знаю, всё знаю!..
Я бегаю от угла до угла, от угла до утла.
Закрываю глаза…
Блаженно-ясное лицо выступает из мрака.
«Ты со мной
«Навсегда», — отвечаю я чуть слышно.
«Я знала, знала, что мы не можем расстаться», — говорит она, улыбаясь.
«Мы не можем расстаться», — повторяю я тихо.
Маленькая женщина, со смешным полудетским лицом, грубо встаёт между нами.
Десять лет я знаю это лицо, эти властные слабые руки. Во все минуты, когда я хотел быть собой, она приходила такая. Что-то привычно тёплое, сонное, качающее, как колыбель, волнами движется от неё ко мне и медленно омрачает сознание.
Хочется лечь, задремать, странно жажду я её покоя и тепла.
…Она медленно входит в комнату. Лицо у неё, в сумраке, белое, красивое, бездумное, как у мёртвых. Стемнело совсем. За окнами чёрные сосны и мрак.
Сидим рядом на белой несмятой постели. У нас холодные, холодные руки. Я знаю, ей хочется плакать, дико и громко стонать, но говорит она просто, и голос её ясен, как всегда.
«Поцелуй меня», — говорит она.
Свершается печальный и страшный обряд. В жуткий мрак, в глухую, безгрёзную ночь увлекает покорное, страстное тело.
«Я твой, возьми мою жизнь, мою душу. Я твой навсегда».
Померкшие влажные глаза смотрят точно с далёкого, тихого дна.
Мы двое рядом. За окнами чёрные сосны и мрак.
Нужно решить всё, сейчас, немедленно. Кажется, так просто с беззаботным смехом вскочить с этой страшной постели, вместе раскрыть уродливые чемоданы, выбросить книги, вещи, бельё, раскидать их везде, сказать ей только одно, одно слово, — а потом — взять белый лист и беззаботной рукой убить маленькую женщину с её ненужной десятилетней любовью.
Она встаёт, прямая, строгая, лицо у неё как белая каменная маска. Несколько мгновений смотрим друг на друга, мы — оба навсегда простившиеся с жизнью. Целую её руки. В глазах моих, как в зрачках убийцы, навсегда запечатлеются дрожащие белые пальцы.
Вдоль тёмных заборов я еду, как вор. Сосны шумят, плещут серые волны, камешки шуршат на берегу. Мне холодно, мне так холодно, точно вся грудь моя превратилась в кусок голубого прозрачного льда.
Ночь. Чёрные сосны качаются в мозгу.
Меня встречает жена.
В спальне две постели сдвинуты рядом. Так было десять лет назад, так будет всегда.
Сидим мы близко, раздетые, в белых рубашках. Мне стыдно моего полуголого тела. Хотелось бы быть здесь в застёгнутом чёрном сюртуке, в высоких колющих воротниках. Смотрю на близко склонённую полную шею
Медленно, медленно сдавить пальцами упругую белую шею, долго смотреть в помертвевшие от ужаса глаза, потом бросить её, обезумевшую, дико захохотать, закружиться по комнате в белой, короткой рубашке и всё хохотать, хохотать…
«Я не видала тебя два месяца», — говорит она, значительно улыбаясь.
Маленькие руки грубо привычным движением касаются тела. Ложимся мы близко. Полуголая, счастливая, торжествующая, она бесстыдно тянется ко мне.
С открытыми глазами я глухо падаю во тьму.
«Прости меня, ты знаешь, я твой», — шепчу я чуть слышно в немую, отошедшую даль.
«Я кукла», — говорю я жене.
Она не понимает и смеётся последним бессмысленным смехом… Я кукла…
Чёрные сосны качаются в мозгу.
ВЕСНОЙ
Тоска по той, что ушла из моей жизни навсегда, каждый год возвращается вместе с весной.
Весна всегда приходит в январе. Говорят, что она начинается в марте, но это неправда. Уже после нового года в слишком алых закатах проступает её воскресающий лик. В прозрачных сумерках длинного, тонко звенящего январского дня я чую её нежную поступь и говорю: слышите — весна!
Не верят, смеются как над безумным. Улицы в снегу и холодно — какая весна!
Пусть! Я дышу ею с января, они позже — не всё ли равно.
Эта весна третья без неё, а душа всё печальна и верна. По-прежнему висит её портрет, только я плотно закрыл его белой кисеёй.
Точно из гроба, смутно выступает высокий лоб, потемнели и впали глаза. Плечи, платье, нежная шея слились, их не различает взгляд.
Не нужно смотреть, довольно вспоминать. Моё горе смирилось и стихло за годы.
Но весной какой-то странный обман овладевает душой. Знаю, что не увижу, но жду. Приношу цветы — тоненькие, мучительно пахнущие нарциссы, спускаю зелёные шторы, по утрам не выхожу из дома — жду. К вечеру розовые отблески прощального солнца тихо догорают в небе. Над головой оно высокое, бледно-зелёное, как хрусталь, а горизонт в крови. Улицы такие широкие, словно раздвинулись, чтобы дать дорогу весне. На снегу воздушно-синие тени близкого вечера.
В этот час колокола поют нежными серебряными голосами, в этот час под тёмными сводами церквей зажигают высокие жёлтые свечи, а в голубеющие четырёхугольники высоких окон вдумчиво и грустно смотрит весна.
Хожу и жду её. Разве невозможна встреча? Вот в толпе мелькает её тонкая неловкая фигурка. Чёрная шапочка слегка сдвинута на затылок, нежный очерк бледного лица. В синих глазах весенняя ясная даль.
И кажется, что плывёт она выше земли, такая далёкая грубой улице, где звенят конки, кричат извозчики и из хлопающих дверей булочных пахнет свежим хлебом.