Чрезвычайные обстоятельства
Шрифт:
– Ага, а еще – меховые плавки и бюстгальтер с подбоем из верблюжьего поролона. Чтобы спалось лучше.
– Не грубите, Проценко!
Петровича было трудно чем либо прошибить, – он еще несколько раз затянулся своим растаявшим на глазах бычком и с сожалением отщелкнул окурок в форточку. Проценко присвистнул:
– Однако!
До форточки было метров шесть, не меньше, в щель на которую она была приоткрыта, едва пролезал спичечный коробок, но окурок точно попал в щель и выскочил наружу.
– А потом дневальный с метлой сделает кому-нибудь из нас замечание, – глядя в сторону, брюзгливо
– Не успеет, мы к этому моменту будем уже далеко, – сказал Петраков.
– Гляди, командир, ты за все в ответе, – не меняя тона, заметил Токарев.
Ах, ребята, ребята… Нет, наверное, такого пера и такого таланта, которые могли бы описать чувство, связывающее этих людей. И нет такой разрушительной силы, такого огня, такого свинца, таких бронебойных пуль, которые могли бы разрушить эту связку. А впрочем, талантливые перья, может быть, и есть, Петраков за ними не следит – он живет совсем в иных измерениях и к вымыслу, запоминающимся образам и красивым словам те измерения никакого отношения не имеют. А талантливые люди наверняка есть. Они всюду есть…
– Так что, собирайтесь, мужики, – сказал Петрович на прощание и закрыл за собою дверь.
– Однако, – произнес Проценко с усмешкой, – однако мы совсем не узнали, почему у электрика Попова вместо шарфа на шее завязан провод…
Петраков спустился вниз, к телефону-автомату. В Москве к таким аппаратам уже без специальной пластиковой карточки не подойти, а тут аппарат работает по старинке, даже никелированный ограничитель с прорезью для пятнадцатикопеечных монет, старый, времен царя Гороха, – имеет. Похоже, до сих пор можно пользоваться пятнадцатикопеечными монетами.
Набрал номер своей квартиры. Засек, что у него немедленно начала подергиваться рука, а пальцы, сжимавшие телефонную трубку, сделались стальными. Нервы, это все нервное – и добром это не кончится. Но не звонить также было нельзя – не может же он быть человеком без дома.
Наконец Ирина подошла к телефону, трескучий, словно бы наполненный горящим порохом воздух колыхнулся, послышалось жесткое, словно бы отлитое из железа:
– Да!
– Я завтра улетаю, – сообщил жене Петраков.
– Да? – удивилась Ирина. Удивление ее было вялым. – Я думала, что ты давно улетел. Счастливо!
– Больше ничего не можешь мне сказать?
– А что я тебе должна сказать? – удивление в железном голосе жены сделалось отчетливым.
– Ну, какие-нибудь ободряющие слова, – Петраков улыбнулся печально: правы те, кто говорит, что мамонты вымерли потому, что первыми поняли – так дальше жить нельзя. Петраков хорошо понимал, что ему тоже так дальше жить нельзя, но тянул свою лямку до конца – вернее, пытался тянуть, ибо это было его крестом, его судьбой, он осознавал то, чего не осознавала Ирина – без него она может погибнуть, ее просто-напросто съедят родственники, характер у ее семейки был еще тот – редкостный характер, ни одной светлой черточки. Родственники Ирку просто заклюют, как обычную неудачницу, и Наташку заклюют, вот ведь как, хотя Наташка совершенно ни в чем не виновата.
Русские женщины ни на кого не похожи, единственное, что в них есть – красота. И все. Да и национальность «русский» – это тоже нечто удивительное. Похоже, что и не национальность это вовсе. Недаром считается, что национальность – это итальянец, француз, американец. Еврей – это призвание, а русский – судьба.
Вот это, пожалуй, точно: русский – это судьба.
Ирина молчала – то ли соображала, то ли просто не хотела говорить, Петраков тоже молчал.
Затягивать паузу было больше нельзя.
– Ладно, – он вздохнул. – В общем, я улетел.
– Счастливо, – равнодушно проговорила Ирина, повесила трубку.
В конце концов, они уже перестали быть мужем и женой в обычном понимании этих слов, они продолжают все больше и больше отдаляться друг от друга, и уже видна черта, за которой люди становятся чужими. Хотя в их паспортах и не стоят штампы о разводе. Собственно, штампы на мятых страничках главного документа российского гражданина – это обычная условность, потерять друг друга со штампом в паспорте можно так же легко, как и не имея этого штампа. Наверное, так оно и будет, когда вырастет Наташка.
Вырастет, окончит институт и выйдет замуж. Петраков постоял еще некоторое время в нерешительности около телефона-автомата и медленно, усталой походкой, словно бы после пятидесятикилометрового марш-броска, совершенного с полной выкладкой, с запасом патронов, воды и еды на несколько дней, двинулся по лестнице вверх.
Нет у него дома. У других есть, а у него нет.
В полете хорошо спать. Иные в полете маются, нервничают, испуганно заглядывают в иллюминаторы, за борт, пытаясь отыскать в рыжевато-темном рядне полей, в лоскутных прямоугольниках нарезов что-нибудь знакомое и одновременно неожиданное, способное заставить их забыть о полете, не находят, и глаза их делаются еще более испуганными, слезящимися, красными от напряжения, они жалобно косятся на соседей: это что же такое делается?
Хорошо, что хоть дурацкие вопросы не задают: упадет самолет или не упадет?
Вопрос действительно дурацкий: упадет лайнер или нет? Этого никто не знает, даже пилоты. Старые самолеты уже выработали свой ресурс, новые на заводах не заложены, да и заводы уже разучились делать их: они клепают теперь алюминиевые кастрюльки, ладят отвертки, которые продают по полтора гроша за штуку, из алюминия, гордо прозванного металлом двадцать первого века, отливают пепельницы и подставки под утюги, ремонтируют старые швейные машинки – в общем, выкручиваются как могут. Выживают. Есть такое модное слово. Перестроились и выживают. Им теперь не до самолетов.
Едва вошли в салон и уселись в рядок, как Петраков откинул голову на твердую, обтянутую шерстистой тканью, высокую спинку, нащупал затылком точку поудобнее и закрыл глаза.
Самолет еще не взлетел, еще только погромыхивал моторами, выруливая на дорожку, газовал перед стартом, дрожал от ярости так сильно, что у пассажиров готовы были выскочить зубы, а Петраков уже спал. Крепко, сладко спал и видел, похоже, хорошие сны – на распустившемся лице его, обычно жестком, играла спокойная, почти детская улыбка, на щеках появились ямочки, уголки губ подергивались, будто Петраков смеялся во сне. Лишь когда самолет, оторвавшись от земли, начал резко набирать высоту и пассажиров резко вдавило в сидения, Петраков шевельнул головой, улыбнулся добродушно и вновь затих.