Чужая мать
Шрифт:
— Это Лобачев, Валерий Викторович, папин знакомый, даже друг, мой начальник, приехавший из Москвы. Он позвонил, поздравил меня с хорошим предложением по работе. Ночь провел за чертежами, разобрался и сразу позвонил. Можешь и ты поздравить маму, если хочешь. У меня успех на заводе. А зажигалка? Да, я попросила его, этого Ронсона, принести зажигалку. У меня не было спичек. Он принес. За что же его убивать?
Взгляд Мишука начал быстро меняться. Из тяжелого становиться растерянным. Сын молчал, моргая, а она спрашивала:
— Где же ты собирался достать свинчатку? Молчишь? А дедушка
Мишук кивнул, не скрывая облегчения.
— Теперь твоя очередь, — наступала Таня, но Мишук молчал, и Таня вздохнула. — Да, с тобой не соскучишься. Положи зажигалку, она чужая. И расскажи мне про свинчатку. Пожалуйста, я прошу.
— Мама! — увернулся он. — Знаешь, какую папа картину нарисовал? Рассвет в реке! Поэтому мы так рано и встали!
— Сегодня?
— Мам, так здорово! Как будто река... она... река... как будто...
— Горит? — помогла Таня.
— Не горит! Из света! Вся!
— Он что, и там рисует?
— Будто ты папу не знаешь! Что ему надо? Тебя, меня и кисточку! Он сам так говорит, — Мишук кинулся к ней, прижался к ее коленям, а она обхватила его голову. И так они сидели, не вспоминая о времени, которое бежало, подгоняя городские часы.
13
Написав рассвет в реке, как он сам называл этот пейзаж, Костя испытал радость гораздо большую, чем радость от приличного этюда, который раньше ему не давался, а теперь получился. И больше, чем радость от свободы, с которой рвался свет из воды навстречу другому свету — с неба. Чувство было крупнее. Это была радость бытия, его собственной причастности к реке и к солнцу.
И к Тане, поскольку он знал, что река писалась для нее, даже если она ее никогда и не увидит, не захочет на нее глядеть.
Наверно, им руководила любовь посильнее, чем любовь мужчины и женщины. И подолговечней. Ему хотелось писать.
«Бабушка» Сережа твердил: «Смотрите вокруг, не закрывайте глаз! Вам велели: открывайте мир!» — «Кто велел?» — спрашивала они. «Люди. Все человечество. Да!» Он бывал восторженным и не скупился на слова, но Костя чувствовал, что это всегда было честно.
Хотелось писать, потому что он любил этот мир, окружавший его. Он не заботился об открытиях, не задумывался, сколько их и в чем, его тянуло к самому простому. Поставить бы на траву пузатый кувшинчик с узким горлышком, который Таня принесла в последний день его рождения и... забыла подарить, потому что в их отношения уже вползали холодность и насмешки. Принесла этот кувшинчик, и все. Несуразный, круглый, желто-рыжий. Написать его одинокий, как он сам, на траве, на весенней земле вместо стола. И назвать «Веселый грустный кувшинчик». Костя никогда не обнародовал своих названий, не записывал нигде, но для себя всегда давал их разным работам. Название подсказывалось настроением. Ну, грустный — понятно. А почему — веселый? Потому что он словно разговаривал с Таней. Он открывал мир для Тани.
Как-нибудь заглянет домой, возьмет кувшинчик и напишет.
А сейчас его привлекал старый
Что-то было в этих пружинистых досках, в качающихся перилах, кроме очертаний...
«Бабушка» Сережа как-то рассказывал ребятам об американской живописной школе «мусорщиков». Собрались молодые художники, создали свою группу и объявили войну старым, мусорным углам. Долой! Решили: писать и вытаскивать на свет ветхие деревянные домишки, косые, падающие заборы и битюгов за ними, сгоняющих длинными хвостами оводов с белых боков.
Они писали, чтобы обличить и уничтожить, а спели грустную, полную любви песню скромным видам умирающего времени.
Где и как, у кого из них первого проснулась грусть? Неважно. Но где грусть, там и любовь. Не грустят о том, чего не любят. И конечно, не было в их любви привязанности к старью, а было что-то глубже и дороже. Была судьба. Любовь помнила не косые заборы, не гниль в лачугах, а эту судьбу, которая все насыщала следами борьбы за лучшую долю и, значит, поэзией.
Он, пожалуй, расставил бы этюдник и поработал хоть час над мостом, но тут прибежала Зина, принесла еду. Уж неизвестно, кто ей подсказал, что Костя на участке, они об этом не заговаривали, никто не касался этого, как будто ему на участке и полагалось жить, но Зина повадилась в предрабочие часы носить колбасу, и сыр, и болгарский перец в банках, а то и домашние котлеты. Первый раз Костя подумал — из буфета, городского или в ее Дворце, но домашние узнались сразу. «Физкультпривет!» — кричала она обычно, появляясь за спиной.
Сейчас пришла и тихонько скрылась в «кибитке», бросив на ходу:
— Я накрою.
И проскользнула боком, глаза спрятала. А потом позвала его с крыльца, он заметил: глаза красные, в слезах. Почему? Спросил — отмахнулась. Она всегда так делала. Успокоится — расскажет.
На подоконнике стояла коробка магнитофона, принесенного сюда Мишуком. С этим магнитофоном была целая история. Как-то, на втором году школьного обучения, Мишук предложил:
— Папа! Купимте магнитофон? Мы же любим музыку.
В сомнительных случаях он любил приобщать к действиям всех.
— А зачем покупать? — ответил Костя. — Сделаемте сами.
— Как? — удивился Мишук, считая магнитофон почти кибернетической, высшей сложностью.
— Тетя Зина закажет схему у своего радиста, накупим в магазине деталей и сами соберем.
— Давайте! — обрадовался Мишук, потому что это было еще интересней.
Собирали долго. Вспомнилось детское увлечение, честно говоря. Когда Костя переступил порог Дома пионеров, чтобы познакомиться с «бабушкой» Сережей, он сбежал от страха в кружок юных радиолюбителей и чуть ли не месяц аккуратно ходил туда, считая, что это понятней. И даже увлекательней. Но в конце концов все же затянуло в другие двери, где страдал с ребятами «бабушка».