Цунами
Шрифт:
Она усмехнулась, выпустила дым.
– Какая вам разница? Если рассказывать, времени не хватит. А впрочем, в двух словах можно. Можно! Смешно, правда? Вся жизнь – в двух словах…
В разговор то и дело вклинивался голос рекламщика, я взял ее под руку. В церковном сквере, где мы уселись, ворковали голуби.
– Роман длиною в двадцать лет, а не женаты. Все не бросала, надеялась. А потом – раз, и трамвай уехал, молодость кончилась. Сын вырос, женился. Кому ты нужна? Никому.
Глядя на нее, я впервые ощутил власть над /ним. /Я понял, что могу убить /его/ – там, в ее сознании.
Без /него /и /мне/ нечего было бы здесь делать.
Я сказал, что ничего не знаю. Слышал, что он оказался в эпицентре, но выжил. И уехал по монастырям.
– Знаю, знаю… – Она устало отмахивалась.
– Эту песню я уже слышала.
– Так, значит, ничего? Пусто?
Она выбросила сгоревший до фильтра окурок и не прощаясь пошла к метро.
Только теперь заметил, что никакого тубуса у нее нет.
– Ладно, извините нервную бабу! – обернулась.
И, смешно размахивая руками, как будто слегка пьяная, пошла дальше.
Как же я завидовал ему в тот момент! Обо мне со времени Таиланда ни одна живая душа не вспомнила.
Подняв голову, я увидел на фасаде собора трех ангелов.
Клуб любителей книги собирался завтра ночью.
Машины шли по Пятницкой плотным потоком, заливая тротуар искусственным светом. Блики от фар падали на стены церкви Святой
Троицы; на витрины мебельного магазина; желтый поток световых частиц льнул к решетке на воротах; к высоким эркерам; обволакивал посольские флаги и будки охраны. Отражения автомобилей проплывали в окнах ресторанов и бюро путешествий; винных лавок и магазинов обуви; они были на экранах банкоматов и даже в очках пешеходов, которые стекались по улицам к метро и исчезали в подземных переходах.
На четной стороне улицы, сразу за церковью, образовалась небольшая пробка. Это милицейские машины, то и дело выруливая из дежурной части, тормозили движение. Стоя в пробке, можно было разглядеть фасад отделения, принадлежавший когда-то доходному дому. Что покрыт он глазурованной плиткой, которая от времени потускнела и стерлась, а в лепнине карнизов, хоть и покрытых грязью, еще различим цветочный орнамент. Сбоку на воротах висел стенд, где под стеклом чернели портреты пропавших без вести – и тех, кто находится в розыске. Одна из створок стенда стояла открытой, и низкорослый милиционер, придерживая шапку, прикреплял новое объявление. На портрете было изображено лицо человека, мужчины. От внимательного взгляда не ускользнули бы ни его явные татарские скулы, ни узкий лоб. Ни раскосые глаза, где притаился спокойный и безжалостный взгляд.
К тому же голову венчала тюбетейка, что снова и недвусмысленно указывало на азиатское происхождение оригинала.
С другой стороны, нос у этого человека был совершенно славянской картошкой, а губы, припухшие и полуоткрытые, выглядели по-детски беззащитными и капризными. В целом тип, изображенный на портрете, производил скорее отталкивающее, чем нейтральное впечатление. Но в чем заключалось это отталкивание? Чем он был неприятен? Проходя мимо таких людей по улице – или наталкиваясь на их изображение в газете или телевизоре, – обычный человек внутренне собирается, съеживается.
Как если бы ему угрожала опасность, смысл которой, однако, до конца не выявлен. Поскольку конкретных черт /угрозы/ – или /расположения/
– на лице такого человека вроде бы нет.
Но именно это /отсутствие, /эта/ пустота/ и настораживают нас.
Милиция разыскивала данного человека по подозрению в покушении на сотрудника отделения внутренних дел “Замоскворечье”, которое, покушение, было совершено в ночь на такое-то число при выполнении нарядом милиции дежурных мероприятий в кафе-рюмочной “Второе дыхание”. Говорилось, что в результате нападения сотрудник ОВД получил тяжелые черепно-мозговые травмы и сончался в хирургическом отделении. И что в ходе нападения преступник завладел табельным оружием.
“Всем, кому что-либо известно о местонахождении этого человека, а также свидетелей преступления, просим немедленно обратиться в ближайшее отделение милиции или позвонить по телефонам…”
Номера были набраны настолько крупно, что, когда свет падал на доску, цифры бросались в глаза первыми.
В тепле наваливалась дрема, я падал на кровать в ботинках. В те короткие промежутки, когда мне удавалось заснуть, мне снился один и тот же сон. Во сне я просыпался, подходил к входной двери.
Поворачивал ключ и слышал, как /он/ удаляется по коридору.
Кто этот человек? Я знал только одно: если дверь откроется – конец.
Я не умру или погибну, а растворюсь в чужом. Навсегда стану его частью.
Это и было самым страшным.
…Следующее утро провел у церковной ограды, как обычно в последнее время.
Слушал сплетни бомжей и нищих. Или наблюдал за прихожанами.
Последнее время меня интриговали православные девушки. Бескровные лица, минимум жестикуляции. Притягательны внутренним, скрытым магнитом. Чтобы представить такую в постели, надо /поработать воображением/. Зато дальше идет /как по маслу. /
//
В остальное время смотрел, как рабочие прокладывают отопление.
После бессонных ночей я чувствовал себя здесь в безопасности. Ни о чем не думал, дремал на солнце.
За время стройки траншея пересекла улицу, вскрыли церковный двор.
Экскаватор убрали, рабочие махали вручную.
– Стоп машина!
– Бери слева, вытаскиваем.
Покряхтели, кто-то присвистнул:
– Трындец, ребята…
В тишине слышалось мужицкое сопение и как на дно падают комья.
– Твою мать, только этого не хватало…
Пауза, чиркнула зажигалка.
– На Пыжах недавно тоже вскрыли…
Я очнулся, стал вслушиваться.
– Эксгумация, комиссия – неделю возились.
– Бляха… – Злобный шепот.
– Значит, так, – вступил старший.
– Вынимаем, закладываем – и на место, как было.
Снова тишина, зажигалка.
– А хули? В плане-то не значилась…
С шумом выдохнули дым.
– Покойника трогать не буду!
– Не ссы на ляжки, комсомолец!