Цвет страха. Рассказы
Шрифт:
–– Что же, тётя Тая, чай не пьёшь? – спросила Надежда.
–– Да я, Надежда Карповна, отпила…
Тут уж все трое засмеялись.
Надежда повелитель встала.
–– Мама, шприцы готовы?
–– Честь имею, честь имею… – И Лукьяновна принесла, держа в полотенце, ванночку со шприцами.
И что будет дальше – известно: тщательно моет руки Надежда, дымится горячий пар над шприцами, звякает отломленное горлышко ампулы – отчего Таисья ёжится, ползёт светлая капля по приподнятой торчком игле – отчего Таисья зажимает один глаз, а другим косится…
–– Марш в переднюю!
–– Надя… это, как его…
–– Не р-разговаривать!
Лукьяновна
–– Какая благодать, что я не хворая! – говорит она сдержанно, но всё-таки так, чтобы в передней было слышно.
А там скрипнул диван, там возня и гомон:
–– Так в какую сторону?
–– Надя, как его… Пяток в эту, пяток в ту… Сегодня, значит…
–– Поворачивайся!
–– Ва-ва-ва-а… – завыла Таисья, будто прищемила палец в дверях.
Потом, по заведённому порядку, продолжается чаепитие, долгое – прерываемое одной Надеждой, чтобы сходить к корове, – разговоры со смехом, но даже и без упоминания о фельдшерской должности – этого Надежда не терпит.
Потом запоздалое, с зевками, убирание со стола, мытьё посуды… Но частенько бывает и так: среди самого сокровенного воспоминания – бешеный, пожарный бой в окно, глухой, истошный зов с улицы: «Надежда Кар-пов-на-а!» И вот в прихожей, у порога, стоит женщина из соседней деревни – в домашних тапочках, без платка, в расстёгнутой фуфайке…
–– Ой, да что же, Надежда Карповна, с ребёнком-то моим! Как уж он! Ой, как он!..
И слетает платок с зеркала, брякают в ванночке шприцы – Надежда уходит с женщиной, не сказавшей «здравствуйте», забывшей сказать «до свидания». Гулкие голоса тают в уличной темноте.
Старушки, в передней комнате, не спят; говорит одна, другая согласно молчит, потом наоборот; они смотрят на окна: нет, ещё не рассветает… Но вот отдалённый шорох, вот шаги, они всё ближе – и Лукьяновна, скрипя половицами, спешит отпирать. Отперла – и сразу ложится. Всё молча. В Надеждиной комнате на минуту загорается свет.
Наконец Таисья, решившись, подаёт голос:
–– Надя?..
–– Слышу, тётя Тая.
–– Надя, чего я хочу… Я тебе, Надя, носки на зиму свяжу…
–– Что?..
–– А то, Надя, как же…
–– Гражданка Данилова, ты сейчас к себе в Рылово пойдёшь или подождёшь до утра?
В ответ на это в передней скрипит диван. А с кровати, уже матово белеющей в редкой темноте, заботливый голос Лукьяновны:
–– Тая, а Тая… Слушай что, ежели ты сейчас надумала, так я тебе узелок на дорогу соберу. А то ведь тебе, наколотой, да ещё и на трёх ногах, за неделю не дойти…
И всё трое, счастливые, засыпают.
2
О том, что Таисья Данилова у Надежды Карповны «жила на уколах» целый месяц, и уже не первый раз, как и другие старушки, которым из отдалённых деревень на ежедневные уколы ходить не под силу; о том, что к больному, которому предписан покой, Надежда Карповна ездила на велосипеде или ходила пешком в течение недели, а то и двух, и трёх недель; о том, что за Надеждой Карповной приходили, прибегали, приезжали на машинах, мотоциклах и санях, в грозу и в метель, в выходной день и в ночь за полночь, уводили её из-за праздничного стола, из клуба с фильма, из гостей, из бани, с речки, где она полоскала бельё, из лесу, где она собирала ягоды; о том, что она и сама заходила по пути проведать больного то в один, то в другой дом, заносила таблетки, измеряла давление, – об этом в округе знали все. Нельзя было сказать просто: она работает фельдшером. Она вовсе не работала, потому что не чувствовала напряжения, усилия над собою и усталости, не чувствовала и обязанности делать своё дело. Она – это правда – числилась фельдшером, но вовсе не была им, потому что у фельдшера нормированный рабочий день, один выходной и ежегодный отпуск, у фельдшера круг служебных обязанностей, которые он выполняет на рабочем месте и за выполнение которых получает столько-то рублей – а ни время, ни место, ни вознаграждение с действительной жизнью Надежды Карповны не совпадали. Вести такую жизнь для неё было так же естественно, как естественно дышать, питаться и спать; одеваться, когда холодно; прятаться под крышу, когда дождь; помочь встать человеку, если он упал; тушить огонь, если загорелся дом; защищать Родину, если ей угрожает опасность; и, так же как и в любом естественном поступке, – не задумываться о необходимости и последствиях его.
Но один раз в году Надежда должна была не только думать о том, что конкретно она делала, находясь в поселковой больнице, но и вспоминать с усилием, отыскивать нужное, вновь перечитывая документы на больных, которые давно выздоровели, и не только вспоминать и перечитывать, но даже и рассказывать об этом, и рассказывать именно в письменной , аккуратной и дотошной форме, что Надежду оскорбляло бы, если бы не было предусмотрено её должностью, – раз в году она составляла так называемый годовой отчёт.
Эту работу, каторжную для неё, Надежда брала на дом. Удобнее, конечно, было бы сидеть над бумагами в больнице, где всё под рукой, но она и допустить не могла, чтобы за этим постыдным занятием быть на глазах у людей. Тем более – в том неистовом настроении, которое находило на неё в эти дни и делало её не похожей на саму себя. Она пряталась дома – и от этого ещё пуще злилась.
А дома было – всё кувырком. Прихожая, где всегда пили чай, на несколько дней становилась как бы нежилой. Неуютно освобождался стол, и на нём своевластно поселялись удивительные для деревенской избы кучи исписанных бумаг, прошитых и непрошитых.
Надежда старалась как можно дольше усидеть за столом, потому что, если встать, то опять подойти и сесть будет трудно. И бормотала:
–– За что? Ну за что?
Наконец вскакивала:
–– Сейчас всю эту макулатуру в печке сожгу!
Лукьяновна в эти дни старалась реже попадаться дочери на глаза, боясь лишний раз потревожить её; хоронилась на кухне или в передней, занималась каким-нибудь бесшумным делом. Но почему-то – как назло – именно в эти дни у неё всё не ладилось. То она разобьёт тарелку на кухне, то обварит руку кипятком, то, штопая, уколется иголкой – и всё это с непременным истошным воплем, от которого Надежда вздрагивает, хватается за голову:
–– Содо-ом! Содо-ом!
Обедают они на кухне, в темноте, если это можно назвать обедом: Надежда всего несколько ложек до рта донесёт, а то и стакан лишь чаю выпьет и при этом даже не присядет к столу – стоя, за что в обычные дни Лукьяновна обязательно упрекнула бы её: «Садись, не будь как лошадь!»
Ночью Лукьяновне не спится; её вдруг покажется подозрительной тишина в прихожей, и она крадётся, сама в ночной рубашке, заглядывает в прихожую. Тогда Надежда, не отрываясь от бумаг, проговорит с расстановкой: