Дальние снега
Шрифт:
Загубила свою жизнь? А если в верности обрела силу? Если иначе не могла?
«В ее душе есть душа», — повторил он.
Сердце в силах любить и несколько раз, и даже сразу двух. Но иной не находит счастья и во многих, другой узнает его полноту в одной.
…А как страстно стала Нина Александровна на защиту жены Пушкина, когда Лермонтов разрешил себе сказать о Натали: «Эта светская чаровница повинна в гибели мужа».
— Как можно, ну как можно? Она — мать его детей. Александр Сергеевич верил ее вкусу в поэзии… И вот осталась совсем молодая, в страшной нужде с детьми… Ну как можно?
Сейчас, вспоминая этот разговор, Лермонтов подумал: «Вероятно, я был несправедлив… И если судьбе угодно возвратить меня в Петербург, я исправлю ошибку» [40] .
В саду играл духовой оркестр. Звуки вальса вплетались в серебристо-темные волны Куры, уносились к горным вершинам. Возле своего дома Лермонтов увидел под деревом девушку, почти подростка. В светлом платье, облегавшем тонкую талию, вся — трепетное ожидание, девушка, казалось, тревожно прислушивалась к вальсу. «Не Этери ли, ждущая своего Вано?» — ласково подумал Михаил Юрьевич. — Не разуверилась бы, не оскорбил бы он ее мечтаний, не оказался бы вертопрахом.
40
По свидетельству дочери Н. Гончаровой, ее мать и Лермонтов стали дружны.
…«Но для чего пережила тебя любовь моя?»
Вот и для этой девочки… Для нас и для тех, кто будет после нас стоять, обласканный лунным светом. Так важно знать, что есть на свете сила и верность любви.
И разве не делает чище нас самих прикосновение к высоким чувствам?
Лермонтов вошел в свою комнату. Сразу же, как только слуга зажег свечу, отпустил его. Сбросил мундир и, оставшись в шелковой рубашке с косым воротом нараспашку, поднес к свету обнаженный клинок подаренного кинжала. В трепетном огне свечи загадочно голубела сталь. Грузинская вязь о чем-то заклинала.
«Надо будет узнать — о чем. Здесь дарят кинжал другу на верность».
Ему вспомнились пушкинские слова о кинжале: «Свободы тайный страж».
И без связи с этими мыслями возникла другая: «Вероятно, горный дух Гуда полюбил именно такую Нино».
Горный дух… горных дух… А почему бы моего «Демона» не сделать поэмой кавказской? Монахиню превратить в грузинскую княжну Тамару — дочь Гудала… А женихом Тамары сделать властителя Синодала… Им был бы Грибоедов, не унеси его смерть… И во второй части сказать:
Напрасно женихи толпою Спешат сюда из дальних мест… Немало в Грузии невест! А мне не быть ничьей женою!..Лермонтов достал лист бумаги и записал эти строки. Потушил свечу, воткнутую в жестяное горлышко, и она еще долго чадила толстым фитилем. Он прилег на тахту. Клубились обрывки мыслей: «Послушник по-грузински — мцыри… Написать роман… Да полно, есть ли у меня талант? Может быть, дать картины ермоловского Тифлиса, персидских войн? Героя романа отправить на смерть в Персию? В последние минуты Грибоедов думал там о своей Нине… Она подарила мне его кинжал…»
Он снова встал, раскурил толстую, в маисовой соломке, пахитосу, на чистом листе бумаги написал сверху: «Подарок». Перечеркнул эту надпись и ниже сделал новую: «Кинжал».
Знакомый жар опалил его лицо, набухали, как вены на висках, строки. Боясь, что рука не поспеет за мыслью, он лихорадочно набросал:
Люблю тебя, булатный мой кинжал, Товарищ светлый и холодный, Задумчивый грузин на месть тебя ковал, На грозный бой точил черкес свободный.(«Как попал он к Грибоедову? Как очутился у жены его?.. Она поверила в меня…»)
Лилейная рука тебя мне поднесла В знак памяти, в минуту расставанья, И в первый раз не кровь вдоль по тебе текла, Но светлая слеза — жемчужина страданья.(«Я видел ее, я видел…»)
И черные глаза, остановясь на мне, Исполнении таинственной печали, Как сталь твоя при трепетном огне, То вдруг тускнели, то сверкали. Ты дан мне в спутники, любви залог немой…(«Ее любви к мужу, преданности ему…»)
И страннику(«Мне, ссыльному, гонимому…»)
в тебе пример не бесполезный; Да, я не изменюсь(Нет, не изменюсь после того, что написал в «Смерти поэта»)
и буду тверд душой, Как ты, как ты, мой друг железный.(«Это клятва ему и ей…»)
Грибоедова
Ты всюду, спутник мой незримый.
Жизнь не щадила «мадонну Мурильо», безжалостно преследовала потрясениями.
Еще полный сил, нелепо погиб отец: утром, надев шинель, приказал кучеру Гураму запрячь в пролетку своего лучшего коня — захотел промять его.
Беда настигла у Головинского проспекта. Какая-то женщина вылила с балкона мыльную воду под ноги коню. Тот шарахнулся, обезумев, понесся. Гурам отчаянно закричал:
— Князь, спасайся! Не могу удержать!
Конь мчался на нищего, сидевшего на краю мостовой. Александр Гарсеванович приподнялся, чтобы перехватить вожжи у Гурама. Пола шинели намоталась на правое колесо пролетки, и он, навзничь упав на мостовую, раскроил череп.
Дрожащий конь остановился как вкопанный.
Некролог скорбел, что служба потеряла достойного генерала, Тифлис — примерного семьянина, а Грузия — великого поэта.
…Всего на два года пережила мужа Соломэ — погибла от холеры. Только и остался от мамы портрет, нарисованный Гиорги… Печальные глаза мамы глядели с тревогой и нежностью.