Дальние снега
Шрифт:
Аким прислушался. Что-то сегодня господа до хрипоты разговорились, хотя и в прежние сходки спорили до поздней ночи, но потише. Из-за прикрытых дверей слышалось позванивание шпор, ложечек в стаканах с чаем, гул голосов.
Аким взял щипцы и вошел в зал, снять нагар со свечей в канделябрах.
Под низким потолком тучей собирался синий дым. Михаил Бестужев сосал свою трубку с длинным черешневым чубуком. Тускло горело золото эполет. При виде Акима все, как по команде, перешли на французский язык. «Меня хоронятся, — с обидой подумал он, — а
Аким снял нагар и вышел. Шум в зале возобновился.
— Даже своей неудачей мы научим других! — сказал Оболенский.
— Надо пробудить Россию! Воскресить в ней истину, омыть душу, — превозмогая боль в горле, произнес Рылеев. Он твердо решил быть завтра на Сенатской, даже если температура подскочит еще больше, — успех революции в дерзании. Нам нужны не награды и почести.
Уже за полночь Николай Александрович Бестужев шел по Невскому к казарме.
Ему почему-то припомнился разговор, года полтора тому назад, с матерью Рылеева Настасьей Федоровной, незадолго до ее смерти. Она недавно приехала из своей деревушки возле села Рождествено, что в 60 верстах от Петербурга.
Она вошла в комнату сына в темном платье с высоким воротником и обратилась к Бестужеву, словно жалуясь:
— Дорогой Николай, Кондрат не любит меня!
Николай Александрович поцеловал ее руку:
— Ну что вы, Настасья Федоровна! Я не знаю сына преданней вашего!
— Нет, нет. Скрывает свои планы, — видно, она избрала Бестужева поверенным, зная его дружбу с сыном.
Она кое-что расслышала из беседы в соседней комнате, а кое-что поняла из недомолвок сына.
— Кондратий, — подошла Настасья Федоровна к сыну и положила руки ему на плечи, — умоляю, побереги себя. Ты неосторожен в словах и поступках, а везде шпионы. Ты привлекаешь их внимание и умрешь не своей смертью. Дай мне спокойно закрыть глаза.
— Милая матушка, — взяв ее руки в свои, сказал Рылеев, — наступила пора гражданского мужества… Человек не рожден пресмыкаться. Ведь именно вы воспитали меня в таких взглядах. Я готов пролить свою кровь за счастье соотичей, для исторжения из рук самовластия железного скипетра, для приобретения законных прав угнетенному человечеству. Благословите же меня!
— Нет, не переживу я тебя, — сквозь слезы произнесла Настасья Федоровна и наклонила его голову, благословляя поцелуем.
Ветер гнал по улицам к Неве колкий снег. Лупа желтым камнем выпадала из рваных туч, ненадолго освещала то громаду Зимнего дворца, то стены строящегося Исаакиевского собора и снова исчезала. Светили, как фонари, цветные вазы в окнах аптеки, раскрашенной в желтую и белую краску.
Бестужев, подавшись всем корпусом вперед, придерживая одной рукой ножны сабли, а другой подбитую мехом треуголку, шагал посредине мостовой. Ветер прожигал шинель, казалось, хотел сорвать с плеч эполеты, завывал, как в снастях корабля.
Бестужеву представился другой вечер на квартире Рылеева,
Когда сегодня все разошлись, Николай Александрович еще задержался у Рылеева.
— Все-таки жаль, что мы выступаем, не имея поддержки Кронштадта, — задумчиво произнес Кондратий, — Он мог бы стать для нас таким же оплотом свободы, как остров Леон для испанских инсургентов.
— Да, конечно, — согласился Николай Александрович, — но я тебе и прежде говорил, что наших людей там почти нет, а чиновников и господ офицеров, кроме карт и бильярда, ничего не заботит.
— Если бы Кронштадт был наш, — словно не слыша, продолжал Рылеев, — мы могли бы избежать крови. Достаточно было б посадить царскую фамилию на корабли и вывезти за границу…
— Я вчера был на квартире у Моллера. На мой вопрос, выведет ли он четырнадцатого свой Финляндский полк на площадь, полковник так грохнул кулаком по столу, что разбил стекло, и прокричал: «Не желаю участвовать в ваших авантюрах!»
— Вот поди ж ты, — огорчился. Рылеев, — а слыл примерным членом общества. Но я завтра утром надену крестьянский кафтан и сам пойду в Финляндский и лейб-гвардейский полки, поднимать их.
— Но зачем кафтан? — с недоумением спросил Николай Александрович.
— Чтобы сроднить солдата с поселянином.
— Я тебе не советую, — сказал Бестужев, глядя на него, как на дитя, — это излишний маскарад. Солдат не поймет таких тонкостей патриотизма и надает тебе по шее.
— Да, пожалуй, это слишком романтично, — легко согласился Кондрат. — Но завтра, завтра… ты понимаешь, — с жаром сказал он, — принесем себя в жертву свободе!
— А еще желательней, — возразил Николай Александрович, — не жертву приносить, а выйти победителями.
— Конечно… Если мы успеем — счастье россиян будет лучшим для нас отличием… Если же падем — может быть, потомство отдаст справедливость…
Бестужев шел в расположение гвардейского экипажа, но у ворот казармы Московского полка остановился возле часового. Кругом не было ни души, только фонарь отбрасывал зыбкую тень на полосатую будку. Завтра утром брату Александру предстояло выводить на площадь московцев.
— Вечер добрый, служивый, — приветливо сказал Бестужев.
Солдат с задубленным от ветра и мороза лицом недоуменно вытаращил глаза на флотского офицера, подивился, что тот разрешил себе вступить в разговор с часовым на посту, да еще так душевно. «Может, его высокородие выпимши? Так вроде непохоже».
— И вам того же, ваше высокородие, — неуверенно пожелал солдат, боясь схлопотать по мордасам.
— Тебя как звать-то?
— Панкратом кличут.
— Давно служишь?