Дальние снега
Шрифт:
Случайность то была или нет, но крошку удалось спасти.
Поразительно, что людей старых и болезненных холера презрительно обходила, охотно набрасывалась на самых цветущих, молодых и сильных. Она то словно бы исчезала, притаившись на два три дня, то вдруг появлялась одновременно в разных концах города и, выскочив из засады, врезалась в толпу, оставляя ее поредевшей, врывалась в дома, чтобы унести всех до единого. Какие-то улицы вовсе не трогала, на других же устраивала всеобщий мор, а если кто и оставался
Казалось, жаркое дыхание зловещего ветра валило на улицах людей, настигало их и в подвале, и в доме.
Гробовщики, могильщики работали даже ночью.
В городе началась паника: прекратилась торговля, закрыли свои мастерские ремесленники, обезлюдели присутственные места.
На стенах домов появились разъяснения, отпечатанные в типографии:
«Так как с закрытием судебных мест прекращается и само судопроизводство и легко может случиться, что в это время иссякнут апелляционные сроки, то, чтобы тяжущиеся не могли потерять свое право, признается справедливым все время от начала болезни до открытия присутственных мест и публикаций не считать в сроки, а просрочившим этот промежуток не считать в вину».
Все, кто был побогаче, бежали из города, сложив свое добро в церквах.
Могнинская, Майданская, Петхаинская, Джиграшенская церкви превратились в амбары, до отказа набитые сундуками и скарбом. Бежало из города и духовенство, только несколько звонарей почти не покидали колоколен.
Нина Александровна, отправив всех своих в Кутаиси, где Гиорг Майсурадзе преподавал рисование, осталась с пожилой служанкой в Тифлисе, чтобы помогать больным.
В городе было всего два врача — Петербург обещал прислать еще — да община сестер милосердии при русском госпитале.
Нина Александровна набрала себе из женщин добровольных помощниц.
Сегодня с утра она долго отхаживала десятилетнюю дочь соседа — аптекаря Блумберга: дала ей потогонное с примесью «белой нефти», обернула простыней, намоченной холодной водой, а затем укутала одеялом.
Отец девочки, худенький еврей, суетился, хватался то за гофманские капли, то потерянно бормотал, что ребенку, наверно, надо дать рюмку рижской «антихолерной водки».
Наконец к полудню, когда девочке стало лучше и она, порозовев, уснула, Нина Александровна решила пойти домой.
— Если дочке будет даже немного хуже, немедленно зовите меня, — сказала Нина Александровна Блумбергу, берясь за ручку двери.
Он молитвенно сжал ладони на тощей груди:
— Не знаю, как вас и благодарить, госпожа Грибоедова. Всю жизнь молиться за вас буду!
Дома ее ждала Маквала, бросилась навстречу:
— Госпожа! Мананочка совсем поправилась, сегодня смеялась и пела…
Все горести последних дней сразу состарили Маквалу. От нее прежней только и остались глаза-ежевики, да и то словно бы тронутые изморозью.
—
Маквала с тревогой посмотрела на Нину и поразилась ее бледности, матовому блеску глаз, желтизне, появившейся у рта.
Нина Александровна прилегла на тахту. Голова продолжала кружиться, в ушах стоял звон, сердце билось учащенно, а все тело сковывала непреодолимая онемелость. Невозможно было пошевелить пальцем. Казалось, на каждом из них висело по гире.
Вот внутри все опалил страшный жар, потом кровь словно бы прекратила свое движение, начала застывать.
Маквала взяла руку Нины в свою: пульс почти не прощупывался, рука была ледяной. Маквала стала быстро и сильно растирать ее тело нагретым камфарным маслом.
Нина Александровна пришла в себя, едва слышно прошептала:
— Не надо… Дай пить… Я посплю.
Выпив воды, закрыла глаза, и Маквале показалось, что действительно уснула. Рвоты и судорог не было — это немного успокоило.
Маквала подошла к распахнутому окну. Собирался дождь. Пахло известью и карболкой. По Георгиевской улице кляча тащила гроб с покойником, за повозкой плелась понурая фигура мужчины в драной чохе. Заупокойно звонили колокола, их голоса томили душу. На мгновение Маквале показалось, что впереди гроба идет очень высокая костлявая женщина в грязной чадре. Вот она отбросила чадру, и Маквала увидела острый нос, ввалившиеся щеки.
«Холера», — в ужасе подумала Маквала, отшатнулась от окна, но затем снова придвинулась к нему.
Женщина с торжествующей, страшной улыбкой окропляла мертвой водой редких встречных. Потом это видение исчезло.
— Пить, — едва слышно попросила Нина Александровна, и Маквала бросилась к ней.
На щеках больной проступили темно-красные пятна. Припухлости под бровями будто налились свинцом, придавили глаза. Казалось, глубокое беспамятство на этот раз целиком поглотило ее.
Но так лишь казалось. В действительности, как только отхлынула разрывавшая сердце боль, Нину Александровну обступили видения, и где-то, как ручей под глубоким весенним снегом в горах, просачивалась неумершая мысль. Она то прерывалась, готовая совсем иссякнуть, то падала редкими каплями, то с необыкновенной ясностью текла говорливо и освобожденно. И словно откуда-то издалека знакомый голос звал: «Моя мадонна…»
…В какой уже раз возник в памяти ночной разговор в Эчмиадзине, возник весь, до каждого слова. И сейчас Нина Александровна, обращаясь к мужу, сказала: «Вот видишь… Ты думал: лепечет наивная девочка, не понимая даже своих обещаний. А я и тогда знала…»
Потом припомнился приезд Лермонтова, подарок ему кинжала… Но и этот ее друг погиб…
На мгновение Нине Александровне удалось сдвинуть свинцовые плиты с глаз.
— Маквала…
У Маквалы дрогнули от жалости губы.
— Что тебе, Нино?