Дань кровью
Шрифт:
— А узелок? — вырвалось у Зорицы. Она вдруг вспомнила про деньги.
— Какой узелок? A-а, цел твой узелок. Что с ним станется.
Старик вышел, и едва Зорица успела одеться, как в каморку вбежал взволнованный Милко. Еще у порога он сбросил с плеч огромный, тяжелый тулуп, и уже через мгновение Зорица чуть не задохнулась в его объятиях.
— Что случилось, Зорка? — когда первый порыв радости немного улегся, встревожено спросил Милко, все еще обнимая Зорицу за плечи.
— Я ушла из дому.
— Как?! — Милко чуть отстранился, чтобы лучше видеть лицо девушки.
— Так.
— Зачем? — В голосе Милко послышался испуг.
— Я хочу быть только твоей.
— Но это невозможно, Зорка! — Милко поднялся на ноги. Каким большим и сильным показался он в этот момент Зорице.
— Почему, Милко?
Милко посмотрел на нее своими большими глазами. Она протянула к нему руки, и он бережно взял ее маленькие ладошки в свои, огрубевшие от работы, сильные мужские ладони. Она поднялась, опираясь на его руки, и прижалась к нему, глядя в его глаза.
— Почему, Милко?
— Нам лучше расстаться, Зорка.
— Почему, Милко? Ты меня больше не любишь?
— Потому… потому что я пастух, влах, а ты — дочь свободного себра. Потому что закон против нас.
— Я не боюсь законов.
— Но нас не имеет права обвенчать ни один поп.
— Я согласна жить с тобой невенчанной.
— Но ведь Бог…
— Бог может покарать меня уже за то, что я ослушалась воли родителей и сбежала из дому. Я не боюсь Бога.
— Не говори так. — Милко испуганно взглянул вверх и перекрестился.
— Я не боюсь Бога, — еще более решительно произнесла Зорица.
— Но ведь если ты станешь моей женой, то станешь такой же бесправной влашкой, как и я, — начал сдаваться Милко.
— Ну и пусть.
— И дети наши будут бесправными влахами.
— Я знаю.
— Тебя, в конце концов, если узнают, что ты стала женой влаха, могут сжечь на костре.
— А если я не стану твоей женой, я сама брошусь в костер. Я готова и к этому. Я люблю тебя, Милко. Ради тебя я готова на все. — Она потянулась своими влажными губами к его губам и, встретившись, они слились в первом, таком сладком и долгом поцелуе.
Потом она, влекомая еще неведомой ей страстью и порывом, сгорая от любви и желания разом покончить со своим прошлым, прижалась к Милко и упала на козьи шкуры, увлекая за собой любимого.
Милков дед, шестидесятилетний Йован, испугался не на шутку, узнав о необдуманном поступке внука. Милко был единственным его внуком и вообще единственным близким и родным человеком (Радован, его сын и отец Милко, случайно погиб, сорвавшись с кручи в бездонную пропасть, мать его умерла еще раньше от лихорадки, а жену свою он уже и не помнит, когда схоронил), и старик очень боялся его потерять. Но что будет теперь?
В растерянности, давно уже не свойственной старикам его возраста, дед Йован подошел к углу с иконой и упал на колени, зашептав пересохшими губами:
— Прости, Господи, заблудшие души. Не ведают они, что творят, ибо еще дети малые.
Милко подошел к деду и опустился рядом с ним на колени.
— Дедушка, но что же мне делать? Ведь и я люблю ее.
— А коли любишь,
Милко оглянулся на сидевшую на сундуке и плакавшую Зорицу.
— Но ведь брак без венчания — богохульство, а мы и так уж грешны.
— А чем тебе этот старик не поп? — кивнул дед на богомила, и тот впервые за все это время удовлетворенно зашевелился на своей треноге.
— Какой он поп, — махнул рукой Милко. — У него даже рясы нет. Да и церкви…
Но это еще больше оживило богомила, он даже встал и немного прошелся для вящей убедительности:
— Наша община не признает никаких ряс, ибо ряса — что всего лишь внешняя оболочка, за которой попы прячут свою грязную мелкую душонку. Церковь же — это каменная крепость, за которой попы скрывают от глаз народных свои награбленные богатства.
— Я не о том, — прервал его Милко. — Я о церковной книге, куда вписываются имена обвенчанных молодоженов.
— И стоит ли из-за этого сокрушаться? Что книга?! Жалкий кусок пергамента, готовый вспыхнуть от малейшего прикосновения шальной искры. Мало ли было случаев, когда сгорала церковь вместе со всеми ее книгами?
— Уста сего еретика порою рождают истину, — обрадовался дед Йован.
— Прими, Господи, на себя и этот удар. — Милко перекрестился. — Ладно. Ты только скажи мне, старик, кем ты был в своей общине?
Глубокий вздох вырвался из груди богомила.
— Дитя мое, суть ли в том, какое место отведено тебе в этом грешном мире? Не гораздо ли важнее то, как ты используешь свое место? Но меня заботит сейчас другое — где и как вы будете жить? Ибо в этом катуне вас рано или поздно настигнет карающая лапа дьявола и свершится то, что мы, богомилы, называем величайшим земным грехом — свершится над вами смертная казнь.
Еще двадцать лет назад покойный царь Стефан Душан написал в своем Законнике, что если бесправный влах силой возьмет себе в жены дочь себра, то за этот грех виновному отрубят обе руки и нос. А ведь тут разбираться не будут, кто кого силой взял — она его или он ее. Если их поймают, то ему обязательно отрубят руки, а ее могут и в костер бросить, ибо себрка, согрешившая с влахом, обязана понести именно такое наказание. Таковы законы, а с законами спорить невозможно.
И богомил в данном случае был прав — нужно было искать какой-то реальный выход. Ведь соседи могли все это обнаружить, и тогда беды не миновать. К тому же буквально вчера в катун наведались несколько всадников, кого-то искали, чуть ли не в каждый дом стучались. Как потом выяснил дед Йован, это были отец, брат и жених Зорицы. И кто может утверждать, что здесь в поисках не окажутся дружинники самого властелина Николы Орбелича? Хоть Зорица и не показывалась во дворе, хоть и не видел никто, как Милко в ту ночь принес ее, бесчувственную, в дом, оставаться здесь ей было все же опасно. Будет лучше, если они покинут эти места. Но куда им податься? Во всей земле у них никого нет.