Дара. Анонимный викторианский роман
Шрифт:
При одной только мысли о том, что из ее дырочки сочится кровь, меня чуть не стошнило. Перспектива того, что мы будем спать с ней в одной постели, показалась мне не слишком приятной, чтобы не сказать больше…
За своим ликованием по поводу утренней победы я совершенно забыл об этом ежемесячном недомогании, которое было одной из главных причин того, что меня никогда не привлекала близость с женщинами.
Я лег с самого краю и, стараясь держаться как можно дальше от Дары, безуспешно попытался унять свое волнение и уснуть. Я никогда не относился к тем, кто, едва натянув на себя одеяло, отправляется в страну сновидений. Почти каждую ночь, прежде, чем сон одолеет меня, я пролеживаю час или два, бессмысленно уставившись в потолок, и с гнетущим
В эту ночь, вторую из тех, что я провел с Дарой, моя память вернула меня на много лет назад — в те времена, когда я учился в Итоне, закрытой школе для сыновей состоятельных и уважаемых родителей, в школе, которая считалась лучшей в Англии.
Я приехал в Итон на двенадцатом году жизни, снедаемый тоской и горем. За несколько дней до моего отъезда из дома мучительная болезнь убила мою мать, которую я обожал и глубоко чтил. Грубое обращение, с которым приходится столкнуться всякому новичку в закрытой школе, на меня, еще заикавшегося от пережитого потрясения, произвело гнетущее впечатление.
Почти ежеминутно мне приходилось испытывать унижение и подвергаться болезненным шуткам или наказаниям. Это продолжалось до тех пор, пока меня не взял под свою опеку и покровительство один шестнадцатилетний старшеклассник — Николас Доуни.
Для мальчика моего возраста префект (так называли в Итоне воспитателей из числа старших школьников) обладал властью и авторитетом полубога. Полубога, который мог по своему усмотрению всыпать тебе полдюжины суровых палочных ударов по голому заду, а мог великодушно оказать небольшую услугу, если у него было хорошее настроение. В младших классах все воспринимали порку и оплеухи как должное, и я жил в постоянном страхе ожидания того и другого.
Однажды, не разбирая дороги, я мчался по коридору, пытаясь скрыться от компании старших мальчишек, которые меня мучили, и врезался прямо в Николаса Доуни, чуть не сбив его с ног. Он был в ярости — я боялся даже поднять на него глаза. Схватив меня за ухо, он втащил меня в свою комнату и объявил, что намеревается всыпать мне за плохое поведение шесть розог. Когда он приказал мне спустить штаны, я совершенно оцепенел от страха и никак не мог справиться с пуговицами. Я был близок к обмороку и, когда нагнулся, чтобы подставить под удары свой оголенный зад, чуть не упал лицом на пол.
— Приготовься принять наказание как мужчина, — рявкнул он, занося надо мной розгу для первого удара. Я стиснул зубы, надеясь, что сумею сдержаться и не закричать, когда розга врежется в нежные ягодицы. Но ничего не происходило. Ожидание боли было настоящим кошмаром — хуже, чем сама боль. Я весь сжался и, дрожа от страха, оглянулся на своего мучителя. Николас Доуни стоял без штанов, сжимая в руке большой кусок масла, и, не отрываясь, как зачарованный, смотрел на мой оголенный зад. Он медленно подошел ко мне сзади и стал заталкивать одной рукой жирное, скользкое масло в щель между ягодицами, а другой — нежно, словно успокаивая меня, поглаживать мой зад и внутреннюю поверхность бедер.
Мне приходилось до этого слышать туманные намеки на безнравственность и извращения, которые находили приют в стенах школы, но я никогда не видел ничего, что подтверждало бы слова мальчиков, говоривших об этих извращениях.
В своей невинности я покорился этой затее с маслом и нежному поглаживанию, испытывая лишь благодарность за то, что меня больше не собираются пороть. Когда он втолкнул свой упругий, как хлыст, член в мой зад, у меня перехватило дыхание и я упал на колени. Это было не слишком больно и — в качестве наказания — значительно более приемлемо, чем порка. Обхватив пальцами моего малыша, он оседлал меня и сильными толчками погнал,
С тех пор, как я стал «шестеркой» Николаса Доуни, в мою каждодневную рутину вошли некоторые перемены. Теперь мне приходилось вставать в шесть часов утра и при свете сальной свечки готовить ему завтрак, состоявший из чая или кофе, вареных яиц, сандвичей и жареного цыпленка, так что у меня почти не оставалось времени, чтобы проглотить кусок хлеба с маслом, составлявший мою утреннюю трапезу. Если не считать маленького кусочка говядины или баранины с картошкой, который подавали в полдень на обед, хлеб с маслом для нас, младших ребят, был основным источником существования. Если бы не продуктовые посылки, приходившие от отца, который сам прошел в юности через все радости обучения в закрытой школе, я, без сомнения, умер бы от истощения. Все эти лишения вкупе с предоставлявшейся мне привилегией носить школьную униформу — черный пиджак, жилетку и белую рубашку с черным галстуком — с правом сносить побои и унижения от учителей и старшеклассников обходились моему отцу в двести пятьдесят фунтов в год.
Единственными просветами в этом жалком существовании бывали минуты, когда мой покровитель Николас Доуни подзывал меня к себе и, покрывая нежными поцелуями, усаживал к себе на колени. Больше всего он любил целовать меня в шею, рядом с родимым пятнышком. Когда я со вздохом прижимался к нему, его быстро охватывало возбуждение, и он, сорвав с меня одежду, овладевал моим покорным телом. Я очень привязался к Николасу и со временем пришел к тому, что стал с радостью и нетерпением ожидать нашей следующей интимной встречи. Прошло несколько месяцев, и я уже стал его преданным рабом. Теперь я жил только ради его поцелуев и был готов на все, чтобы доставить ему удовольствие.
Когда он покинул школу, чтобы поступить в Оксфордский университет, я больше недели не мог уснуть — стоило мне закрыть глаза, как меня начинали душить рыдания. Когда же я в свою очередь поступил на первый курс того же университета, то узнал, что он закончил обучение за год до этого и уже получил офицерский чин в гренадерской гвардии.
В Оксфорде я стал восторженным театралом и постоянным участником университетского театрального общества. Поначалу я помогал в подготовке спектаклей в качестве рабочего сцены, а со временем стал получать небольшие роли в постановках общества. Постепенно я стал все глубже погружаться в околотеатральную жизнь, совсем забросил занятия и чуть ли каждый вечер проводил в лондонских театрах. Сцена настолько поглотила меня, что я решил, что это моя судьба и должен посвятить театру свою жизнь.
Целыми днями я читал пьесы и писал рецензии на те спектакли, что мне удавалось посмотреть. Мои статьи публиковали очень редко, но когда какая-нибудь из них все же появлялась в печати, я чувствовал огромную гордость и волнение.
Так, без особых перемен и безумств, обычно свойственных юности, продолжалась моя жизнь, пока я не дожил до последнего курса. На летние каникулы я приехал в родовое имение и целые дни проводил дома, отчаянно скучая и не зная, чем себя занять. Однажды, бродя по усадьбе, я заглянул на конюшню и заметил там молодого грума. У этого юноши были лицо и фигура античного бога. Ни он, ни я ничего не сказали друг другу, но взгляд иногда способен выразить большее, чем пространное признание… С тех самых пор, как я в последний раз видел Николаса Доуни, я не испытывал такого сильного желания и возбуждения. После того как судьба разлучила меня с Николасом, я держался особняком, ни с кем не завязывая близкой дружбы и отклонял все попытки своих приятелей к более тесному общению. Вожделение и похоть, которые я прочитал в обращенном на меня взгляде юноши, поразили мое воображение, я задрожал, повернулся и быстро зашагал к дому, решив впредь избегать опасного соседства с конюшней.