Дело
Шрифт:
Нет, в поведении Уинслоу не было ничего из ряда вон выходящего. Не было ничего из ряда вон выходящего и в истории его жизни. Интересен он был совсем не с этой точки зрения.
Согласно его собственным критериям, жизнь его, без сомнения, не удалась. Он с удовольствием говорил об этом. Он с удовольствием рассказывал, как из трех неудачных следующих один за другим казначеев он оказался самым неудачным. Он с готовностью распространялся о своей жизни, «прожитой на редкость непродуктивно». Он считал, что говорит правду. На самом же деле — помимо тех случаев, когда он рассказывал о своем сыне, живущем в Канаде бог весть как, в сорок лет все еще безработном, которому он до сих помогал, не получая даже от него писем в благодарность, — он просто
Он трудно уживался с людьми. У него никогда не было близких друзей. Для этого он был слишком заносчив и слишком неприветлив. И все же сейчас, в восемьдесят лет, он по-прежнему сохранял известную уверенность в себе — уверенность, которую очень многие люди, дисциплинированные, общительные и — по его мнению — удачливые, не имеют никогда. Это была примитивная уверенность в себе человека, который, невзирая ни на что, прожил жизнь, не ломая себя. Такой уверенностью бывают наделены подчас распутники или люди, дошедшие до крайних пределов нищеты. Очень возможно, пришло мне вдруг в голову, что не лишен этого качества и его сын. Такая уверенность помогает человеку крепкой, жадной хваткой держаться за жизнь.
Кроуфорд взглянул на Брауна и сказал:
— Считаю, что мы должны принять к сведению соображения, высказанные нашим старшим коллегой.
— С вашего позволения, ректор, — сказал Уинслоу, — с вашего позволения!
Я тоже посмотрел на Брауна. Он знал, — оба мы знали, — что отныне Уинслоу не отступит от своего ни на шаг.
— Полагаю, что сейчас для суда еще несколько преждевременно стараться сформулировать свое решение, — сказал Кроуфорд.
В голосе его проскользнула едва заметная вопросительная нотка. Сидевший слева от него Браун на этот раз не выручил его. Браун сидел откинувшись назад, впитывая все, что говорилось вокруг, настороженный и молчаливый.
Все мы тоже молчали. На какой-то миг я испытал торжество. Дело дало трещину! Затем резковатым, но деловым тоном Найтингэйл сказал:
— Я нахожу, что это, безусловно, преждевременно. Я совершенно несогласен почти со всем тем, что говорил нам мистер Уинслоу. Я не допускаю и мысли, чтобы, основываясь на его словах, можно было вынести какое-то решение. Я предлагаю продолжить рассмотрение дела.
Наконец заговорил Браун — твердо и веско:
— Я поддерживаю казначея.
— В таком случае, — покорно сказал Кроуфорд, — боюсь, что мы опять возвращаемся к вам, Эллиот!
И снова не успел я заговорить, как меня перебили, на этот раз Доуссон-Хилл:
— Приношу извинения моему коллеге, но не разрешите ли вы мне, ректор…
Кроуфорд, начавший раздражаться, прикрыл глаза и качнул головой, как китайский глиняный болванчик — игрушка моего детства.
— Я только хочу обратиться с одной просьбой, — сказал Доуссон-Хилл. — У меня нет ни малейшего желания лишать моего коллегу аргумента в пользу стороны, которую он представляет. Ни малейшего желания у меня нет, я уверен, что он понимает это, — он улыбнулся мне заученной обаятельной улыбкой. — Но я все же хотел бы попросить — не сочтет ли он возможным не касаться заявления сэра Фрэнсиса Гетлифа. Само собой разумеется, что суд не сможет игнорировать это заявление. Но все же я беру на себя смелость высказать предположение, что если мой коллега даст дальнейший ход этому заявлению, то мы рискуем оказаться в положении несколько щекотливом, причем без малейшей выгоды для какой-либо из сторон. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что недопустимо диктовать, что можно и
Снова Найтингэйл следил за мной взглядом. На нем был галстук-бабочка, красный в белый горошек, выглядевший легкомысленно под его суровым мужественным подбородком. Зрачки его были расширены. Он делал вторичную попытку апеллировать ко мне. Я уже давно решил, как поступить.
— Прошу извинить меня, ректор, — сказал я. — Я не смогу как следует защищать Говарда, если одна рука у меня будет привязана за спиной.
— Хорошо же!
Это сказал Найтингэйл. Голос его звучал трескуче. Впервые ярость, ничем не прикрытая ярость, ворвалась в комнату. Он был взбешен не столько из-за надвигающейся опасности, сколько из-за того, что его призыв был отвергнут.
— Кладите ваши карты на стол! По крайней мере будет какое-то разнообразие.
— Если вы не возражаете, — сказал я с намерением раздразнить его, — я предпочел бы положить на стол тетрадь Пелэрета.
— Нельзя ли мне получить прямой ответ на прямой вопрос, — закричал Найтингэйл. — В какой мере все это относится ко мне?
— Я не согласен, — сказал я, — чтобы за меня вел дело казначей.
— Считаю, что это вполне уместное требование, — обращаясь через стол к Найтингэйлу, сказал Доуссон-Хилл. В голосе его звучало непривычное для него смущение.
Но Найтингэйл был дерзким человеком. Страсти, которые он так долго подавлял в себе, рвались наружу. Это были не те страсти, или, во всяком случае, — не совсем те, что обуревали его накануне вечером. Вчера он разговаривал со мной, своим давним врагом, с фамильярностью, в которой сквозила иногда открытая вражда. Сейчас он говорил, обращаясь не ко мне лично. Он ненавидел меня, но только как одного из многих. Он говорил так, как будто его со всех сторон окружали враги, а он стремился расшвырять их и вырваться. Он потерял самообладание, но — как случается с некоторыми энергичными людьми — это обстоятельство лишь толкало его к Действию и придавало силы постоять за себя.
— Я хочу знать, относится ли ко мне то, что сказал вчера Гетлиф? Или то, что старается внушить нам сегодня этот господин?
Я намеренно не ответил ему. Я спросил Кроуфорда, имеет ли он что-нибудь против, если я открою тетрадь Пелэрета?
— Может быть, — сказал я, — казначей поможет мне найти то место?
Я поднялся, обошел стол, достал из-за спины Кроуфорда тетрадь и встал рядом с Найтингэйлом.
— Это где-то в середине, — сказал я, — нужно было заложить страницу.
Найтингэйл следил за страницами, пока я перелистывал тетрадь.
— Еще дальше, — сказал он, даже не притворяясь, что не знает в точности места.
— Вот эта? Да? — спросил я.
— Да! — ответил Найтингэйл бесстрастным тоном, но внимательно вглядываясь в открытую тетрадь.
Все следили за ним, пока он изучал страницу.
С раскрытой тетрадью в руке я вернулся на середину комнаты и положил ее на стол перед Кроуфордом. На правой странице был проставлен чернилами номер — сто двадцать первый. На верхней линейке слева, тоже чернилами, было написано число. Страница на две трети была чиста, только полоска засохшего клея намечала контур прямоугольника там, где прежде была наклеена фотография. Внизу прямоугольника, чуть левее центра, оставался обрывок фотографии, величиной с квадратный сантиметр. Гетлиф и все остальные сходились на том, что обрывок этот ничего не говорит. Внизу страницы, под прямоугольником, были написаны от руки заостренным, старомодным почерком три строчки. Подпись была сделана карандашом и сильно поблекла с тех пор, как я видел ее последний раз. Сейчас она была еле заметна, и казалось странным, чтобы она могла послужить поводом для каких-то неприятностей.