Демобилизация
Шрифт:
– Мне к двум туда, - показал он свободной рукой на потолок, то ли извиняясь, то ли наперед оправдываясь за грядущую неудачу. После переводчицы женщин у него не было.
"Эх, не надо было сюда заявляться", - вздыхал про себя, а между тем, несмотря на разговор с майором Поликановым и на недобрую память о ночах с переводчицей, его не на шутку стало разбирать. Он впился в отдающие табаком и лимоном губы Клары Викторовны, и его руки уже сминали псевдовосточный шелк, высвобождая из-под него довольно крепкие и большие груди и бедра.
–
Ему был неприятен ее резковатый визжащий голос, но он уже перешел ту черту, когда можно остановиться и отсесть на край кушетки.
"Полгода - не хрен собачий, - плыло в размякшем, вялом мозгу. Полгода... Чёрт... Сейчас опять сорвешься. Зачем я пришел? Надо бы скинуть сапоги. Все-таки я подонок... Так нельзя".
Было как-то не по себе оттого, что голова, хоть и вяло, но работала как-то отдельно от тела. Голова думала о своем, меж тем как тело все переместилось в низ живота и ждало полного и быстрого исхода.
"По-собачьи. Ну и подонок ты, - ползло в голове.
– Подонок... Инге звонил... Влюбленный. Подонок. Надо бы раздеться. В два - к майору Поликанову".
– Ну, ну, лучший друг, - задыхалась переводчица.
– Ну, опять торопишься, - уже не хихикала, а жестким недобрым шепотом дула лейтенанту в ухо.
Навалясь на нее всем своим пятипудовым весом, лейтенант закрыл глаза, чтобы не видеть это сероватое в черных точечках, такое богатое и такое нелюбимое, но сейчас позарез нужное ему тело переводчицы.
– Ну, ну, - хрипела женщина, позабыв прошлогодние мучения и надеясь на удачу.
– Ну, лучший друг, - больно укусила его выше расстегнутого ворота. Теперь, когда они совсем слились, Курчева забило, как молот, и ему казалось, что било долго, дольше чем всегда и, упираясь коленями в кушетку, он надеялся, что и Кларе посчастливится и удастся, что никогда на юге не удавалось. Но тут в нем что-то рухнуло и он повалился рядом с ней, усталый, тяжелый и беспомощный, как после часового марш-броска в противогазах. Сквозь смеженные веки он видел, как недовольно, совсем как капризная девчонка, дернулась большая, сбитая, как Брунгильда, переводчица и, вскочив с кушетки, бросилась в коридор. Видимо, в квартире никого не было.
– Подонок, - сказал Курчев вслух.
– Подонок.
Вид у него был, как у побитой собаки, да и чувствовал он себя собакой.
"Не надо было сюда заваливаться. Померз бы у парапета или в столовку сбегал".
Отогнув рукав кителя, он взглянул на круглые часы "Победа". Времени было час с тремя минутами.
– Она ведь тоже человек. Не надо было, - пробормотал печально, прислушиваясь к тихому шуму воды, который проникал из коридора через незахлопнутую дверь.
– Влипнуть боится.
– Он встал с тахты и пошел на звук шумящей воды.
Квартира была небольшая. Кроме двери, из которой он вышел, была еще
Он постучал в узкую дверь. Вода лилась с той же силой. Он вновь постучал и вдруг понял, что дверь не заперта. Переводчица стояла под душем. Ее прежде сероватое тело теперь белело в полутьме ванной комнаты, освещенной лишь мелким тусклым оконцем. Ванны не было, вместо нее на полу лежала большая решетка.
– Промокнешь, лучший друг, - сказала переводчица. Голос ее сквозь шум воды казался усталым, но не раздраженным. Она стояла спиной к двери.
– Ты что?
– обернулась, услышав стук сбрасываемых сапог.
– Что ты, лучший друг?
– Завидно, - усмехнулся он, подавляя остатки стыда и скидывая армейское белье быстро, как года два назад в банные дни училища, когда спешил занять прежде других место под душем.
– Ополоумел, - засмеялась переводчица, когда он стал за ее спиной. Щекотно. Часы сними, чижик.
Он стащил с руки уже намокшие часы и бросил их в раструб сапога.
– Щекотно, - повторила переводчица. Он обнял ее сзади, ласково, без желания. В серой тьме душевой тело ее казалось лучше, да и лейтенант не присматривался к нему, блаженно стоя под широкими струями воды, которая смывала невыспанность, провал с демобилизацией и конфуз на кушетке.
"Как лошади", - пронеслось в мозгу сравнение без стыдливости и без скабреза. Он стоял за спиной женщины, приникая к ней, врастая в нее, и желание хоть и росло, но росло медленно, плавно, без толчков, и пока что жалости и ласковости было в нем больше, чем остального.
– Лучший друг, лучший...
– шептала женщина, водя его рукой по своей груди, животу, бедрам, везде-везде, нежно распаляя его и грубо себя.
Под льющейся водой тело ее казалось непривычно радостным, возможно, оно таким было впервые со времени их близости. Сейчас в нем не было ни обиды, ни раздраженности, а только нежность и истовость. Курчев это чувствовал грудью, животом, низом живота, по-прежнему стоя сзади женщины, которая, не выпуская его руки, склонялась к стене, пока не оперлась на трубы, что поднимались к горловине душа.
Так он ее и взял, бережно и ласково, все еще испытывая больше жалости, чем страсти, и по-прежнему недоумевая, почему она так счастлива. А она была счастлива, вздрагивая, вскрикивая и замирая в шуме льющейся воды, и необыкновенно нежна потом, когда переборов истому, вытирала его, как ребенка, огромным махровым, по-видимому, немецким полотенцем.
25
– Банная идиллия, - снова стыдясь, бурчал про себя Курчев. Но ощущение скромного довольства не покинуло его, когда в полной выкладке, в шинели, перетянутый офицерским ремнем, он прощался с ней в дверях. Соседей не было, и переводчица больно целовала его в заросшее двухдневной щетиной лицо.