День поминовения
Шрифт:
— Я медик, в бессмертие души верить не могу. Умирает мозг человека, а с ним и все, что мы называем душой,— чувства, мысли, память. Молодые наши мужья живы в памяти каждой из нас. Мертвые живы, пока их помнят, вот и все,— вздохнула Нонна Романовна, будто сожалея о бремени знаний.
— Нет-нет, я верю, верю, что увижу еще своего Ванечку. Он меня простит, он поймет, он знает, что я всегда его любила, даже когда замуж вышла за другого.
— Полно тебе каяться. Ты детей своих пожалела, и Ванечка твой давно все понял и давно простил.
Аксинья успокаивала Ганну, тихонько похлопывая
— Глупости все это! — ворвалась в разговор Лора Яковлевна.— Никакого бессмертия нет, все это поповские сказки, выдумали одурять народ, и вот поглядите, до сих пор верят, хотя научный атеизм давно доказал...
— Верят, и хорошо, счастливые они, кто верит,— прервала Лору Мария Николаевна.
— И вы, вы тоже верите? — Лора повернулась к ней.— Не может быть, чтобы верили. Верите в райские кущи, в ангелов, в песнопенья, в полное безделье? Подумайте: миллионы, миллиарды душ в бесконечной бездеятельности, какой ужас!
— Хотелось бы верить, жалею, что не верю, а порой кажется, что верю. Не знаю. Правда, без райских кущ и без ангелов. Но ведь человеку не все дано знать. Может, тут — тайна.
— Тайна, милая моя, тайна,— подхватила Аксинья,— ты это хорошо сказала, и человеку не велено знать до срока, а придет срок — откроется.
— Да нет там ничего,— одна чернота, бездонная, бесконечная чернота. И смерть — чернота! — воскликнула Лора.
— А ты не агитируй,— остановила ее Аксинья Кузьминична.— Мы женщины старые, кто верит, пусть верит, так нам утешнее. Вот они верят,— она кивнула в сторону Ганны, притихших Лизаветы Тимофеевны и Федосьи Никитичны.— И ты тоже веришь,— утвердила Аксинья, повернувшись к Марии Николаевне.— Верим, что еще увидимся, и вроде легче.
Тут вдруг разомкнула уста Черная женщина. Будто вышла из глубокого сна, из глубин своего горя, пробудилась, ожила.
— Бездонная чернота? Бесконечная бездонная чернота, говорите вы? Но блеснет в этой черноте звезда, блеснет, засветит кому-то. Я верю в звезду.
Что есть Ничто?
Что есть Вечность?
И не одно ли то же это, если имя ему Смерть? Тихим голосом, робко заговорила Лизавета Тимофеевна:
— А вот во сне... разве не приходят они к нам, мужья наши?.. Видимся же мы с ними во сне...
— Так это память наша,— из нее и появляются они. И всегда молодые, такие, какими мы их видели.
Лизавета Тимофеевна не соглашалась, считала, что душа спящего может странствовать свободно и может прилетать к другой душе.
Тут все заговорили о снах, стали вспоминать и рассказывать. Сны бывали и радостные, и горькие, и счастливые, и тревожные. Но одно общее было у этих снов — ОН и ОНА не прикасались друг к другу.
— Вошел, сел на лавку и молчит. А я будто постелю стелю. Зову, иди, мол, ложись. А он все молчит. Оглянулась, а уж и нет его...
— Идет он по лестнице в большом доме, то ли кино, то ли универмаг, народу полно, а я за ним пробиваюсь — догнать — и никак не достигну, все люди мешают. Вот еще вижу, еще он впереди, а потом и не видно...
Одни рассказывали, другие вспоминали свое молча.
“Он сидит спиной к открытому белому окну, за окном море, солнце. Ворот гимнастерки расстегнут, на груди ордена и медали.
— И никогда, ни разу он не поцеловал меня,— вздохнула Ганна.
“Да, всегда в отдалении, всегда обособленно. Может, в этой бесплотности снов есть какой-то мудрый запрет, высшее целомудрие. Ведь между нами стоит смерть, преодолеть которую невозможно”,— думала Мария Николаевна.
— А я никогда, ни разу не видела Леву во сне. Ищу его, спрашиваю о нем и всегда слышу: “уехал”, “еще не пришел”, “только что был здесь”.
Да, как много значит для нас сон. И сон без снов, — отдых и покой, и сны во сне с их чудесами.
Мне снилось: с террасы открывается широкая прямая аллея, а может, это вырубленная в лесу просека, деревья тут были разные.
На березах уже висели коричневые сережки, у кленов набухли почки. Зеленая травка пробилась сквозь прошлогодние листья. Ну, конечно, это была вырубка — просека, прямая и широкая, уходила от дома в бесконечность.
Выпал весенний легкий снежок, задержался на еловых лапах, лег на траву. Необременительный снег уже истаивал, повисал на ветках серебристыми каплями.
Будто бы я проснулась на высокой террасе ранним утром, холодно, позади меня дом — деревянный, большой, пустой, неведомый. Смотрю на лес, на уходящую вдаль просеку,— мне хорошо. Тишина, покой, ясность. Зримая тишь в стройных спокойных деревьях — темных елях, розовато-серебристых березах,— в белых узорах снега по зеленой траве. Пустой дом замер в своем одиночестве. Иду по полутемному дому в длинной ночной рубашке, в руках зажженная свеча. Звонкая тишина постукиванье и скрип старых сухих половиц.
Сон отдохновенный и чистый. В нем то, чего недостает в моей жизни: тишина, покой, пространство, ясность.
Поезд шел медленно, не торопясь,— такому поезду не следовало торопиться. Он останавливался на станциях и полустанках, мог задержаться у леса, на краю поля или при дороге неподалеку от деревни. Женщины выходили, шли не спеша, и везде встречались им могилы, братские, одинокие, но больше братских.
Братская могила — конец большого кровопролитного сражения, братство тех, кто бился насмерть, для кого этот бой был последним. Пристанище мертвых, знак памяти живых. Гипсовый воин с автоматом в руках, со слепым отрешенным взором, бетонная плита, бетонный или железный обелиск со звездой наверху. И везде имена, имена. У подножия памятников недавно принесенные венки и свежие цветы. Букеты из лютиков и колокольчиков, незабудки, и ландыши, и просто еловые ветви в светло-зеленых весенних побегах — свидетельство любви, памяти и долга живых. А редкие засохшие венки и цветы — укор нерадивым и беспамятным.