День сомнения
Шрифт:
…Они спускались в один из таких кабинетов.
– Антош, только… ты понимаешь, да, что с тобой станет, если нарушишь… кон-фи-ден-циальность.
– Послушай, Фила… как тебя там? Доведи, до своей мама-розы, что…
Прошептал что-то энергичное.
– Кон-фи-ден-циальность, – отвечала дева, достав ключи. – Заходи, яблочко.
Из черного прямоугольника, в который вошла Филадельфия, ударило застарелым куревом, дезодорантом, шашлыком.
Триярский присвистнул.
Почти во всю стену шло стекло – как в кабинке переводчиков
Толерантности. Только здесь стекло было изнанкой фальшивого зеркала.
– Что с ним… – пробормотал Триярский, глядя в стекло…
Якуб стал божеством.
Наверное, греческим. На каракулевых кудрях сидел венок. Все остальное было голым, с варикозными ногами, пухлой грудью карьерного андрогина. В пальцах Якуба блестел кубок. “Лауреату 2-го Всесоюзного смотра современного танца”, разглядел Триярский.
Вокруг лауреата извивались три грации в высоких фиолетовых париках.
Одна творила с Якубом какой-то совершенно нецензурный массаж, другая доливала из амфоры в лауреатский кубок; третья дудела в двуствольную флейту и приплясывала. Хризантемы и пластмассовые пальмы; попугаи.
Олимп, короче.
Триярский посмотрел на лицо нового божества. Оно было…
– Что с ним сделали?
Филадельфия подошла вплотную (совсем вплотную):
– Не знаю… Страшная морда, правда? Если бы не ты, я бы еще раз сюда не решилась… Хотя Заремка – вон та, с дудочкой – ничего, говорит, привыкнуть можно, уже вторую смену там. А Галка… то есть,
Габриэлла – ревела потом: она же Якуба нормальным мужиком знала, ну, без улыбки этой. А тут, говорит, шепну ему на ушко: “Помнишь, помнишь?”, а он – полный буратино. Он же раньше часто приезжал. Мы ему то Грецию организуем, то в гейш поиграем – обхохочешься.
– Кто здесь был до меня? – Триярский разглядывал пепел в хрустальной пепельнице.
– Был… Был, да сплыл. Довольный такой вошел, сел в это кресло, и давай шутить и стихи про призрак бабочки читать. А у меня мурашки, знаешь, здесь начались.
Взяла ладонь Триярского, приложила к талии. Он не сопротивлялся.
– Он был один или… с Марией-секретаршей?
– С Манечкой? Тоже, кстати, наша, на японцах работала, потом понравилась кому надо… Не, не подумай, она сама по себе молодец, язык их изучила, культур-мультур. Нет, Манечки не было. Хотя, после сегодняшнего… может еще к нам вернется. Зоя Борисовна всегда ей:
“Мы твое местечко держим”. Вернется. Куда ей теперь деться.
Взяла вторую ладонь Триярского, погладила ею себя.
– Сколько он еще так… будет? – хрипло спросил Триярский.
– Да он уже никакой… вчера и сегодня, знаешь, по сколько раз он по всем девчонкам прошелся, шелохнуться уже не может, а все “давай!” С ним же круче всякой виагры сделали.
– А Лева, его шофер, видел его таким?
– Нет, с ним там, наверху, поговорили.
Вдруг сжала ледяными пальцами лицо Триярского, притянула к себе:
– Антошка, слушай… Неизвестно, что завтра с нами сделают – надо сейчас жить! – Я тебя как с черепашкой увидела, ты мне сразу понравился, и подбородок у тебя красивый… Давай…
– Какая у тебя нежная кожа…
– Я вся нежная, вся… вся…
Стукнув пряжкой ремня, свалились брюки.
Тело, сонное, затурканное воздержанием тело Триярского – проснулось и закипело, заколобродило, распустило руки, губы, колени…
…Всплыла деревянная улыбка Якуба, выползающая изо рта слюна -
“да-вай! да-вай!”, улыбается он своим грациям и тычет в ту, что с амброзией…
Триярский оторвался от Филадельфии, нащупал внизу брюки.
– Не могу. Не здесь. Извини.
Филадельфия прицельно смотрела на него:
– Кон-фи-ден-циальность.
И навела пистолет.
– А, это ты хотела скрасить мои последние минуты… Спасибо.
– На здоровье. Живи, – усмехнулась Филадельфия, спрятав пистолет.
–
Вон Габриэлла знаки подает, тебя кто-то наверху дожидается.
– Меня?
– Ага. Ангел-спаситель.
Выходя, Триярский видел, как Якуб нахлобучил на себя одну из граций; остальные замелькали в пляске… сквозь нее улыбалось все то же угасающее лицо. Прощай, Дионис.
Хикмат сидел за столиком Триярского и строил пальцами разные преграды для черепахи.
Рассказ Триярского выслушал, не перебивая.
– Да, как знал, ишачий хвост, надо приехать. А вообще, я там “третий лишний” был.
– Ты это о чем?
– О том, брателло, что сегодня ты этой Алле Николаевне все-таки нашел мужа. Молодого, с аппетитом.
– Брось, она его лет на десять старше.
Хикмат открыл рот и засмеялся.
– Да он ее сам сегодня бабушкой называл, – менее уверенно добавил
Триярский.
Смех.
– Хикмат, ты лучше скажи, что с Якубом делать.
– Ха.. ха… ничего. Если его действительно облучили, как ты говоришь. Наука бессильна. И жить хочется. На вот, посмотри.
Сунул Трярскому какую-то открытку.
Открытка изображала развалины и, судя по почтовым знакам, была из
Греции.
Аллунчик, я в Греции, на родине богов. Нам здесь с Габриэллой очень хорошо. Не держи зла. Мы с тобой давно были друг другу чужие. С приветом, Якуб.
– Этот ишачий хвост подбросили в ящик, чистенькая работка.
– А если Аллунчик захочет его искать, в Греции? Интерпол, все такое.
Кто, в конце концов, это все устраивает? Думал на Черноризного – нет уже ни Черноризного, ни Дурбека…
Очередная “зойка”, оседлав шест, демонстрировала ночную гимнастику.
Маэстро Евангелопулус лениво бродил по клавиатуре. За соседним столиком ели салат и смеялись.
– В почтовом ящике лежало еще это, – тихо сказал Хикмат, протягивая конверт.
Москва. Рождественка. Институт востоковедения.
Уважаемый Якуб Мардонов, направляем переведенный отрывок из