ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
Шрифт:
Сестра прожила у дяди Вали с месяц, ни разу больше на эту тему не заговаривала, только перед отъездом вернулась к ней, осветив ситуацию с совершенно неожиданной стороны. Она обняла брата, поплакала у него на плече, а потом, жестоко терзая лицо платком, сказала: «Аборт я делать не стану».
А Верещагин вдруг прекращает писанину. Он еще в позе утки, нырнувшей за лягушкой,- только хвост торчит над водой, но лягушек в темной глубине теплой реки что-то не стало видно, обеднела река лягушками, пусто – хвост снаружи, авторучка замерла в руке, как клюв, чуть дрожит, Верещагин ерзает коленями по дивану, ждет: когда же она, рука, снова набросится на бумагу, клюнет когда? – но та и не думает, тут Верещагин решает, что, наверное, опять зашел в тупик, возможно в ничтожный, неопасный, в смехотворно пустяковый тупик, но голова свисает с дивана совершенно пустая, ни одной мысли в ней,- пришло, стало быть, время снова вколотить в зуб гвоздь.
Но прежде чем отправиться на кухню за молотком, Верещагин еще раз взглядывает на недописанную страницу, несколько секунд изучает черные закорючки красными от прилившей крови
Верещагин ошарашен. Он сползает с дивана, беспомощно шевелит щупальцами и думает: «Надо крикнуть «ура!»? Конечно, надо». «Ура»,- говорит он, но получается тихо, без радости. Может, он что-то не так написал, опять ошибка и поэтому не кричится? Нет, теперь все правильно, никакой ошибки, но радости нет. Восторга нет, вот что удивительно. Хоть плачь.
Он поднимается, встает на ослабевшие ноги, потягивается, разминает затекшие члены. За окном – сумерки. Утро? Вечер?
Он озирается: где-то должны висеть часы, забыл уже где. Ага, вот, над столом. Три часа пятнадцать минут… Значит, утро. Утро, черт возьми! Раннее, прекрасное!
Но радости нет.
Восторга нет, вот что обидно.
Он осматривает поле боя. Пол усеян листками бумаги. Невозможно шагу ступить, чтоб не зашуршать. Черт знает что.
«С сегодняшнего дня здесь будет порядок»,- решает Верещагин и принимается не торопясь собирать листки, складывать их в нужной последовательности, некоторые плотно комкает, делает из них что-то вроде снежков и швыряет в угол, стараясь попасть в стоящий там телефон. Пол постепенно очищается. А за окном все светлее и светлее, можно уже выключать свет, но Верещагину некогда, он вошел в азарт уборки, однако радости в душе никакой, просто диву даешься, до чего скупы вознаграждения за творческий труд, Верещагин берет с дивана полуразобранный запыленный приемничек, несет его к подоконнику, прекрасно понимая, что там ему не место, однако на диване ему, полуразобранному, тем более нечего делать, он несет его к подоконнику, думая: «Временно», и вдруг слышит негромкий стук от падения чего-то маленького, совсем ничтожного, смотрит под ноги – господи, что он видит! – он видит винтик, тот самый, проклятый, до которого он добраться никак не мог, винтик-хитрец, несносный шалун, молодчага, вывалился наконец-то из приемника – сам! Ура!
«Ура!» – кричит Верещагин, долгожданная радость закипает в нем, восторг обжигает грудь, он хватает отвертку, он включает паяльник, он напевает хорошенькую песенку и очень изумляется, когда вдруг слышит из налаженного приемника ту же мелодию. «Мы с тобой заодно! » – говорит он и проникается любовью к приемнику, к далекой станции на коротких волнах, к еле различимому голосу – за тысячу километров отсюда, днем, вечером или ночью кто-то поет ту же песню, что и он, Верещагин, на рассвете – Верещагин безумно влюбляется в этого замечательного человека, он готов троекратно расцеловать его. «Господи, узнать бы его фамилию!»-думает он.
Песенка кончается, но радость продолжает клокотать в груди, Верещагин бьет по ней кулаком – раз! два! три! – подобно некоторым негодяям, бьющим кулаком по троллейбусному автомату, хотя тот вполне исправен и готов выдать билет, однако почему ж не ударить, если это не опасно, если есть предлог – для верности, для острастки, для самовозвеличения, на всякий случай, авансом, из любви к насилию, от сознания безнаказанности, с восторгом вседозволенности, чтоб трусливым способом доказать себе, что не трус,- «Подавляй того, кто слабей!» – требует инстинкт, и некоторые бьют по безответному автомату, потому что все остальные – сильней. Ничтожества бьют по троллейбусным автоматам – установив это, следует отказаться от сравнения с Верещагиным,- он бьет себя в грудь совсем по другим мотивам, сходство здесь чисто внешнее,- Верещагин бьет самого себя, чтоб острее почувствовать собственное существование, чтоб сильнее ощутить обжигающую радость в груди – три раза бьет Верещагин по ней, но этого, конечно, мало.
Этого, конечно, мало, и вот Верещагин оглядывается, озирается: чего бы еще сделать? Ему необходимо что-то совершить, произвести поступок, потому что какая же это радость, если она не завершена поступком?
И тут в поле зрения попадает телефон, заваленный снежками, которых он налепил целую уйму из ненужных теперь листков. «Ага!» – говорит Верещагин себе, но так громко, что нижние соседи слышат тоже, они просыпаются, пялят друг на друга обессмысленные сновидениями глаза и спрашивают хриплыми спросонья голосами: «Ты что-то сказал?..» – «Нет, это ты сказала…» – «Не делай из меня дурочку, это ты сказал: «Ага!»…» – «Я прекрасно слышал, сказала ты…» – «Не делай из меня дурочку, это был мужской голос…» – «Может, Алешка?» – «Не делай из меня дурочку, Алешке полтора года, у него не мужской голос, наверное, верхний сосед сказал…» – «Он разговаривает каждую ночь, по-моему, он кого-то приводит…» – «Женщину? В какой ситуации женщина может сказать ночью: «Ага!»?..» – «Есть такие ситуации…» – «Тебе виднее, ты ничем не лучше его…» – «Перестань ругаться, я же не вожу в дом женщин, которые басом кричат «Ага!»…» – «Еще не хватало, чтобы ты приводил их в дом…» – «Надо пожаловаться в домоуправление…» – «Ты в сотый раз собираешься…» – «Все некогда, руки не доходят до этого идиота…» – «Какой ты мужчина, если у тебя ни до чего не доходят руки?..» – «Кое до чего у меня руки доходят…» – «Перестань, с ума сошел; кажется, проснулся Алешка…» – «Слышишь, чем он орет? Он орет настоящим басом…» – «Неужели все-таки он сказал: «Ага!»?»
«Ага!» – говорит Верещагин и подходит к телефону. Он дует на бумажные шарики с такой силой, что они разлетаются и весело скачут по всей комнате, он крутит диск, не глядя на цифры – наконец он кому-то скажет, поделится радостью, а то все один и один. «А то все один и один»,- говорит он в трубку, хотя откликается мужской голос, а об одиночестве лучше всего разговаривать с женщиной, Верещагин знает это не хуже кого другого – фразу об одиночестве он для женщины и приготовил, но куда денешься, если трубку вдруг снимает мужчина, разве придумаешь что-нибудь путное в спешке, а Верещагин спешит, хотя и закончил работу, он сейчас на большом подъеме, он сейчас горы может свернуть: когда человек может
Он болит не больше прежнего, но теперь, когда работа закончена и эта боль уже не нужна, она раздражает Верещагина, как любовь женщины после рождения ребенка. Верещагин выбегает на улицу, идет в поликлинику.
Но утро слишком раннее – поликлиника закрыта – на дверях табличка, на которой написано, что врачи придут в восемь, сейчас только пять, целых три часа ждать – может, прогуляться? Верещагин идет прочь от поликлиники – по переулку, вдыхает свежую утреннюю прохладу – как приятно; кажется, что это совсем новый воздух, а не просто остывший вчерашний.
А зуб болит все сильнее – то есть так же, но все сильнее ощущается бесполезность этой боли. Верещагин уже мучается и временами мычит.
Он доходит до конца переулка, сворачивает влево,- в последнее время ему доставляет удовольствие сворачивать в левую сторону,- не из каких-либо политических или философских соображений, а просто так,- прихоть или биологическая потребность – непонятно, но если приходится сворачивать вправо – он огорчается. Он идет влево, но, пройдя квартал, другой, натыкается на толстый канат, преграждающий улицу. Тут оживление, несмотря на ранний час, кипит работа – известка, кирпичи, строители. «Куда прешь? – говорят они Верещагину.- Не видишь, ремонтируется дом, он в опасном состоянии, проезд и проход закрыты, ходить запрещено, не велено, поворачивай обратно».
«А что привело его в опасное состояние?» – спрашивает Верещагин о доме и мычит от зубной боли. Строители смотрят на него с удивлением, они предполагают, что Верещагин надумал с ними шутить шутки, а у них – во-первых, много работы; во-вторых, никакого желания шутить в пять утра, даже природа в это время лишена чувства юмора, отчего и предпочитают утренние часы всем остальным серьезные деловые люди, тогда как различные шалопаи и авантюристы-мыслители, наоборот – как рыба в воде вечером и ночью (я, например, так даже пишу ночью – когда Земля погружена во мрак, во мне смелости и остроумия хоть отбавляй). Верещагина же зубная боль принудила шутить в пять утра, строители, конечно, такого отношения к жизни в столь ранний час не приняли и резонно ответили на его шутку серьезным неприличным словом и предложением убраться подальше. Верещагин вынужден идти обратно, то есть если до сих пор шел влево, то теперь, значит, вправо,- а что делать, если левый путь прегражден канатом? – но Верещагин человек упрямый: вправо? – пожалуйста, он подчиняется обстоятельствам, пойдет вправо, но зато по левой стороне улицы – человека смирить невозможно, он всегда возьмет свое: заставят идти вправо, он пойдет вправо по левой стороне, запретят идти по левой стороне, он заскачет на левой ноге, вырвут ногу – поползет на левом боку, он будет смотреть на дорогу одним левым глазом, дышать левой ноздрей, заставит сердце сокращаться одним левым желудочком: возможности неисчерпаемы, человек непобедим, он всегда найдет способ удовлетворить свое желание – вот только что непонятно: зачем Верещагину обязательно нужно именно левое?