ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
Шрифт:
«Кстати, зачем ты брал в лаборатории медный купорос?» – спрашивает директор. Верещагин, вмиг раскрасневшись, говорит: «Можно я сниму рубашку?», чем очень удивляет директора, который, наверное, не видел телефильма… Нет, пожалуй, все же видел, отвечает точно как следователь: «Если это необходимо» – события развиваются с неумолимой детерминированностью.
Верещагин снимает рубашку, остается в белой чистой майке – вчера из прачечной. «Ну, как? Легче? – спрашивает директор-следователь, нисколько не отклоняясь от сценария.- Эх, вы, жители подземелий, не выносите нашего поверхностного климата!» От этих слов Верещагин немного приободряется, потому что в телефильме дальше шел другой текст, но, надо признать, директор сочиняет не хуже: «Кстати,- говорит он,- чего это ты разогнался менять нагреватель у седьмой печи?» «Все, крышка!» – думает Верещагин. Он вскакивает и начинает быстро ходить по кабинету – тоже резко отклоняясь от сценария, преступник вскакивать себе не позволял. «Чего это ты?» – удивляется директор. «Можно я сниму майку?» – спрашивает Верещагин. «Ну, это уже слишком,- возражает директор.- Могут войти…»
И действительно входит: секретарша. На ее лице удивленно, но не тем вызванное,
Он начинает выкрикивать цифры: «Двадцать восемь!.. Одиннадцать и девять!.. Тридцать семь и три!..- речь его ускоряется, голос крепчает, как у хоккейного комментатора в момент, когда у ворот назревает голевая ситуация. – Ноль девять!.. Два и две!.. Тридцать пять и семь!.. Один и шесть!.. Четыре и одна!.. Шесть и четыре!.. Три и четыре!..»
Он кладет трубку и ошарашенно оглядывается. «Вспомнил,- говорит он.- Это черт знает что! Значит, теперь уже сомнений нет…» Директор осведомляется, что он вспомнил, в чем нет сомнений. «Я вспомнил параметры детской игрушки»,- отвечает Верещагин, но в чем нет сомнений, не говорит. Он закуривает, сжимает зубами мундштук так, что будь это не кизиловое дерево, а сосна или даже дуб, щепки полетели бы в разные стороны. Верещагин счастлив и торжествен. Десять лет тому назад, если не больше, сделал он расчеты своей игрушки, этого замечательного волчка, десять, пятнадцать лет в глаза их не видел, мыслью ни разу не возвращался к ним, и вдруг – такое чудо! – вспомнил все цифры, до единой, до последний запятой, отделяющей целые от десятых,- нет, не вспомнил, а снова рассчитал – мгновенно, вот в чем дело! Он гений – вот в чем теперь уже нет сомнений, он величайший гений всех времен и народов, а раз так, то никто не сумеет помешать ему осуществить День Творения!
«Я поменял нагреватель, потому что старый вот-вот выйдет из строя,- говорит он четко, уверенно и твердо, Потому что он – гений, кого хочешь обманет.- Если печь перегорит во время плавки, кто будет отвечать? Ты? Нет, я».
Вот так уверенно говорит Верещагин, он не какой-нибудь мелкий уголовничек из телефильма, его, Верещагина, не так легко запутать и расколоть. «Это называется профилактическим ремонтом»,- говорит он.
Директор кивает – он согласен. Пожалуй, он кивает чуть энергичнее, чем требует ситуация, это Верещагин опять отмечает краешком мозга,- у него весь мозг гениальный, сомнений уже нет, особенно краешки, Верещагин с повышенным вниманием относится теперь к тому, о чем сигнализируют краешки, и опять начинает беспокоиться. Но директор говорит: «Правильно сделал»,- это он, откивав, говорит «правильно сделал» и произносит задушевным голосом длинную речь о том, что печи надо беречь как зеницу ока, потому что на них, как мир на китах, держится весь институт, на тех вшивых драгоценностях, которые этими печами испекаются, поскольку за них дают валюту, а министерство хлебом не корми, дай валюту, поэтому, пока печи работают и фальшивые драгоценности отгружаются по высокопоставленным адресам, институт может делать что хочет, на все его проделки смотрят сквозь пальцы,- например, электронный микроскоп куплен вне плана, другой организации за такую вольность уши оторвали бы, а институту даже пальцем не погрозили, поскольку драгоценности идут полным ходом, но если вдруг в цехе что-нибудь сломается и выпуск всей этой бижутерии уменьшится хоть на чуть-чуть, сразу примчится комиссия спрашивать: чем вы тут занимаетесь, мать вашу так эт цетэра,- так что Верещагин должен иметь в виду, что вся наука стоит на его плечах, и гордиться должен…
Верещагин почти доволен, но краешек мозга продолжает беспокоиться. «Зачем ты меня вызывал?»- спрашивает Верещагин. «Просто поболтать захотелось»,- отвечает директор, звучит это не очень убедительно. «А почему сказал: срочно?»- продолжает допытываться Верещагин. Директор смеется и отшучивается: мол, какой же он директор, если не будет вызывать подчиненных срочно? «Это тряпка, а не директор, его гнать надо»,- смеется он.
А потом как бы между прочим говорит: «Я
И бежит к двери, заправляя на ходу рубашку в брюки. «Больше всего я боялся, что ты обрадуешься моему отъезду»,- говорит вслед директор, и углышки сознания снова начинают бить тревогу.
И был еще случай, когда Верещагин выпустил из рук птичку.
В сквере под большим деревом мальчишка держал в руках воробья. Приятели смотрели, как он держит. Иногда они гладили перышки на воробьиной головке, а тот, который держал, подносил иногда птичку ко рту и целовал в клюв.
Верещагин проходил мимо. Он остановился и засмеялся. А когда увидел, что птичка, проявляя взаимность, клюнула мальчишку в губы, то даже умилился. Мальчишке понравилось, что взрослый человек умиляется, и он еще раз сделал так, чтобы воробей клюнул его в губы. Верещагин снова умилился. Тогда мальчишка сказал: «Хотите подержать?» – и передал Верещагину воробья, демонстрируя этим актом возникшее к взрослому человеку доверие. В кулаке у мальчишки птица вела себя спокойно, а у Верещагина почему-то стала делать решительные попытки освободиться, у нее оказалось очень сильное тельце и крылья, как пружины. Верещагину пришлось посильнее сжать кулак, чтоб она не вырвалась. От этого дополнительного сжатия птичка затрепыхалась еще отчаянней, Верещагин сжал кулак еще крепче… Так они – Верещагин и воробей – попеременно усиливали оное действие, и в конце концов наступил момент, когда Верещагин почувствовал: еще немного, и рвущаяся птица будет раздавлена, тогда он испуганно разжал кулак, воробей упорхнул в поднебесье, и все это было очень похоже ни историю с королем, пожелавшим взять в услужение гордых людей, которую автор расскажет чуть попозже, Страниц через десять.
Мальчишки не поняли причин верещагинского поступка, они закричали: «Что вы сделали? Она же не ваша!», а хозяин птички вдруг разревелся по всем правилам детского плача: с обильными слезами, соплями и громкими всхлипами, хотя это был уже довольно большой мальчик, лет десяти.
С криком: «Я – гений! Я – гений!» Верещагин ворвался в квартиру, промчался через прихожую, вбежал в комнату и пнул ногой лежащую на полу папку с воспоминаниями о прежней жизни, – сначала одну, потом другую, третью, четвертую, пятую, а соседи первого, второго, третьего, четвертого, а также пятого этажей пооткрывали двери своих квартир, чтоб узнать, чей это вопль пронесся по лестнице – верещагинский крик достиг их ушей, отразившись эхом от потолка, стен, оконных стекол, половиц; тысячекратно повторенный каждой ступенькой, всеми изгибами лестничного хода, этажных площадок, дверных щелей, он разложился и размножился миллионом восклицаний – беспорядочная толпа бессмысленных звуков вломилась в квартиры соседей; не крик: «Я – гений!» услышали они, а нечеловеческий вой, похожий на сирену военного времени, извещающую о приближении вражеских бомбардировщиков, и даже еще больше на вой уже падающих вражеских бомб и вот соседи стали выходить из дверей, чтоб посмотреть, что же это, а Верещагин тем временем азартно пинал папки с воспоминаниями и надеждами, с фотографиями и заблуждениями, с детской каллиграфией, взрослыми каракулями, юношеским честолюбием, забытыми девушками, поздравительными открытками, студенческими курсовыми – ибо гению прошлое ни к чему. Он допинался до дивана, двигаясь к нему как ледокол в белых льдах, он вперил безумный взор в измятые желтые листки, разбросанные по его поверхности, и хищно сказал: «Ага!»
Сказав: «Ага!», он совершил странное внутреннее усилие – может быть, воли, а может, ума, напряг немую божественную мышцу,- и то, что, с одной стороны, написано на листках, и то, что, с другой, увидел вдруг одновременно, разом, со стереоскопической отчетливостью каким-то незрячим доселе зрительным органом, и каким-то глухим прежде ухом услышал свои расчеты, как прекрасную песню… «Боже мой! – вскричал он.- Век бы смотреть и слушать!»
Что произошло с Верещагиным, я объяснить не всилах. Могу сказать только следующее: способу напрягать в себе некую божественную мышцу Верещагин научился случайно, в тот момент, когда стоял посреди директорского кабинета с телефонной трубкой в руке. Получилось очень странно: он нечаянно сделал какое-то внутреннее усилие, и его мозг вдруг с абсолютной точностью вспоминал – или заново в одно мгновенье рассчитал? – все параметры позабытого волчка: ширину отверстий, угол их наклона и прочее… Это нечаянное усилие чем-то напоминало то, каким Верещагин когда-то остановил мысли,- данное событие описано в семьдесят восьмой главе. Но тогда он не воспользовался открытым умением, тотчас же и забыл о нем, теперь же не стал упускать удачу. Мчась с воем домой, пиная папки с прошлым, пробираясь к дивану, он думал только об одном: побыстрее к листкам, побыстрее, пока случайно открытое умение обострять работу мозга не забылось, пока еще помнится, как делать это странное внутреннее усилие, как напрягать эту божественную мышцу.
И вот наконец он добрался до листков, глядя на них, напряг божественную мышцу, со стереоскопической отчетливостью увидел все, на них написанное, услышал свои расчеты, как прекрасную песню, вскричал: «Век бы смотреть и слушать» и тут вдруг…
Вдруг он содрогнулся. В прекрасной песне неожиданно прозвучало несколько фальшивых звуков – глухое доселе ухо их услышало, а незрячий прежде глаз мгновенно засек те места в партитуре, где неверные ноты находились. «О боже,- вскричал Верещагин.- Здесь же колоссальнейшая и грубейшая ошибка! Теперь я понял, почему Красильников воротил нос и предостерегал! Тут работы еще и работы! На сто лет!»