ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
Шрифт:
А Верещагин орудует ножом. Он решил вырезать змею, которая кольцами обовьет весь мундштук, а голову положит на тот конец, где вставляется сигарета. Только вот какая беда: в области изобразительных искусств Верещагин ничего не умеет, змея наверняка получится – он знает это – неуклюжей и непохожей; кроме того, время идет, пора бы бросить все к черту и засесть за повторные расчеты, любовь к которым на Верещагина уже накатывает волнами.
А Агонов все кричит. Он кричит, что когда юная девушка рожает ребенка от ровесника, то никакого усовершенствования не происходит (у него удивительная способность: взяв вначале определенный тон крика, держать его до конца без малейших изменений; постепенно привыкающему уху кажется, что речь звучит все тише и тише, в конце концов приходится даже напрягать слух, чтоб различать слова, хотя Агонов по-прежнему орет), по тому что в генах у юного самца,- орет он,- хранится лишь то богатство, которое получено от родителей, он передает это
Прокричав это, он вдруг умолкает и смотрит на Верещагина просительно. «Вам что-нибудь нужно?» – осведомляется Верещагин. «Вы мне совсем не возражаете,- жалобно говорит Агонов.- Я дальше так не могу». Его энергия иссякла, возражения нужны ему как бензин двигателю внутреннего сгорания. Он не станет вдумываться в контрдоводы собеседника, не станет их последовательно опровергать, но темперамент его воскреснет, он снова сможет кричать.
Верещагин творит ножом тело змеи. У него нет никакого желания возражать. Но делать нечего: раз пустил человека в дом, приходится с ним спорить – по отношению к Агонову долг гостеприимства выглядит именно так.
«Нынешнюю форму брака человечество совершенствовало веками,- говорит Верещагин унылым голосом. – Думаете, оно так охотно откажется?»
Агонов воскресает. На устах – улыбка, в глазах – огонь. «Совершенствовало? – кричит он.- Ха-ха! Оно стоймя стояло, ваше человечество! В области техники – да! В области науки – тоже да! Да! Да! Да! Где движение поощряется, там оно совершается! Изобрел человек машину – честь ему, хвала, ура, медали, премии! Машины ездят по нашим дорогам, воняют своим газом. Но – человек изобрел новый механизм общества? Затолкают, засмеют, заколотят! В струганный гроб! Никому, оказывается, не нужно. То есть как это не нужно? Сколько лет семье? В том виде, в каком она сейчас существует? Пять тысяч! Может, шесть! Это же чудовищно! Что еще продержалось шесть тысяч лет? Вы поедете по улице на слоне или в колеснице? Ага, нет! Но вы пойдете в загс…»- «Это еще неизвестно,- сказал Верещагин.- Может, пойду, может, и нет».- «Пойдете, пойдете, конечно, пойдете,- завопил Агонов очень уверенно,- как ходили в него древние аккадцы, и произнесете там слова, которые Библии древнее, и никто вас не остановит, не засмеет, а если вы разобьете посреди улицы шатер или взберетесь на слона, вас схватит за руку милиционер и скажет: «Не хулиганьте»; в загсе же вас никто не остановит, хотя, если быть последовательным, в загс надо ехать на слоне и из шатра. Да! На слоне и из шатра!»
«На слоне и из шатра!» – кричит Агонов, но уже не Верещагину, а в телефонную трубку, так как зазвонил телефон. Агонов к нему ближе, он ведет себя по-хамски – срывает с чужого аппарата трубку, кричит: «На слоне и из шатра! Але, кто звонит?» – будто это его телефон, его квартира, в его кресле сидит его Верещагин с его мундштуком – он везде у себя дома: у Верещагина, на улице, на планете, во вселенной, это ему звонят все телефоны и галактики для него закручивают свои спирали.
Верещагин злится, но замечаний Агонову не делает: не впервые тот срывает с рычагов его телефонную трубку, он еще и плюнуть на пол может – в сердцах, если ему возразить пообиднее, поэтому Верещагин только хмурится, тем более что дела с мундштуком идут из рук вон плохо, змея получается кривой и некрасивой, хотя в общем то ему на все наплевать, ему бы сесть за повторные расчеты… Одним словом, Агонов кричит в трубку «Але, кто звонит?», а Верещагин ему не препятствует: воспользовавшись секундной паузой, он язвительно вворачивает: «Все ваши теории высосаны из пальца» – и ждет, что Агонов в ответ плюнет на пол.
«Вам какой-то мальчик звонит»,- говорит Агонов. «Какой мальчик?» – спрашивает Верещагин, и Агонов тут же, стократно усилив громкость вопроса, «Какой мальчик!» – ревет в трубку и, повернув к Верещагину свирепое лицо, объясняет: «Коля. Вам нужен Коля?»
Коля Верещагину не нужен. «Там ошиблись
«Мне иногда становится скучно от вашей умственной деятельности,- говорит Верещагин. Он решает: сейчас оскорблю Агонова, он плюнет, хлопнет дверью, а я сяду за повторные расчеты.- Вы – разговорный жанр,- говорит он и строгает мундштук так, чтоб стружки летели в Агонова.- А человек должен совершать поступки. Вы когда-нибудь совершили хоть один поступок?»
«Плевал я на поступки,- отвечает Агонов. Тон Верещагина ему не нравится, но он пока не плюет, зато начинает выгребать внутренности из транзисторного приемника, который рядом с ним на диване.- Вы видели роденовского «Мыслителя»? Он тоже не совершает поступков. Он даже не оделся. Он мыслит. Поступки – это следствия и пустяк. Шахматист сидит за доской и – что делает? Мыслит! Целый час! А на ход сколько тратит? Пол-секунды. Вот что такое ваш поступок. Передвинуть пешку может и дурак…»
«Оставьте в покое внутренности!» – кричит Верещагин. «Какие внутренности? – удивляется Агонов, а сам играет проводами, наматывает их на ладонь – красные, синие, желтые, некоторые, кажется, уже оборвались.- А-а, – говорит он; увидев, что Верещагин смотрит на его руки, отбрасывает провода и сердито повторяет: – Главное в игре – мысль, а не ход».
«Нет, ход,- говорит Верещагин.- Глупая мысль в голове шахматиста еще не проигрыш. А глупый ход – конец. И время, тикающее в шахматных часах, можно остановить только ходом, а не мыслью. Сколько ни думай, часы будут тикать. Только совершив поступок, имеешь право нажать кнопку».
«Что толку с вами спорить,- говорит сердитый Агонов.- У вас практический ум».
Но Верещагин гнет свое. «Так как же? – спрашивает он.- Вам приходилось нажимать кнопку?»
Агонов задумывается секунд на пять. Это очень долго, он успевает снова накрутить на ладонь все провода из приемника, Верещагин во второй раз кричит: «Оставьте в покое внутренности!»- и даже замахивается ножом. Наконец Агонов находит выход. Он говорит: «Я шахматный тренер,- и тут же хватает трубку, потому что телефон звонит опять.- Кажется, вас,- говорит он, пожимая плечами, он нашел бы более естественным, если б все телефоны мира звонили только ему.- А кто это?» – кричит он, Верещагин после некоторой борьбы вырывает у него трубку; запыхавшись, произносит: «Слушаю». Нахал Агонов прикладывает ухо к тыльной стороне трубки и тоже слушает – мальчик на другом конце провода объясняет, что звонит по поручению девушки с третьего этажа, которая не может прийти. «Куда не может?» – кричат Верещагин и Агонов вместе. «Она сказала, что к вам не может»,- повторяет мальчик, голос у него растерянный, он сбит с толку звучащим по телефону дуэтом. «Зачем ей ко мне?» – удивляется Верещагин,- он все еще не понимает, что речь идет о Тине, в правой руке у него нож, но Агонов не пугается, тесней жмется к трубке: все разговоры мира для него. «Я не знаю,- говорит мальчик.- Не может, и все. Она мне в форточку сказала».- «В какую форточку?» – кричит Агонов. «В какую, в какую! – сердится Верещагин и замахивается на Агонова ножом, уже во второй раз.- В обыкновенную! В какую форточку?» – спрашивает он. «В обыкновенную»,- отвечает мальчик и вешает трубку.
«Ничего не понимаю»,- говорит Верещагин и смотрит на Агонова, у того на лице хищный интерес. Верещагин ждет расспросов: что за девушка с третьего- этажа, что за мальчик? – но Агонов говорит: «Я – шахматный тренер», он возвращается к прерванному спору, хищный интерес у него, оказывается, не к телефонному звонку, он занят только собой, чужие заботы с него как с гуся вода.
Пожалуйста, Верещагин тоже может вернуться к старой беседе. «Нет ни одного тренера, который раньше не играл бы сам,- говорит он.- Вот я и спрашиваю: вам приходилось нажимать кнопку? Двигать ладью, слона, ферзя? Хотя бы пешку?»
Агонов встает. Он надменен и величествен. Уже в прихожей он говорит: «Все, что я считал нужным сказать, я сказал, не дожидаясь дурацких вопросов. Вы ведете себя неприлично. Я вам дам – меня допрашивать!»
Но не уходит. Хотя открывает дверь. Громко, в надежде быть услышанным всеми соседями, сообщает, что скульптурную группу с Крезом посередине пока отложил, зато окончательно расшифровал все дошедшие до нас этрусские тексты; впрочем, подробно об этом он говорить не станет, потому что вокруг воры и плагиаторы и сколько уже было случаев, когда он, Агонов, делал открытия, а слава и ученые степени доставались другим. «Я слишком верил в человеческую порядочность,- говорит он.- Мне уже за шестьдесят, и я наконец избавился от иллюзий». При этом он смотрит на Верещагина так, будто именно благодаря знакомству с Верещагиным он избавился иллюзий такого рода.