ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
Шрифт:
Вот так все происходило. Я описал реальный исторический факт, хотя, понимаю, найдется читатель, которому вся эта история с божественной мышцей покажется белибердой и вымыслом. Но неужели он, этот читатель, думает, что если б я захотел встать на безответственный путь вымысла, то не смог бы придумать чего-нибудь эффектнее? Я придерживаюсь фактов, поэтому пишу: Верещагин напряг божественную мышцу и, охватив разумом всю работу как единое целое, обнаружил в ней ошибку. Если же выдумывал бы, то написал бы иначе,- такое, что у читателя голова кругом
Например, вот что написал бы я. Верещагин ошибку не замечает,- так бы я сделал. Он ставит эксперимент, исходя из неверных расчетов, в результате чего возникает уродливая субстанция, которую я не могу назвать иначе, как кРИСТАЛЛ, то есть веществом с маленькой буквы, потому что оно – плод ошибочной мысли; элементарные частицы, из которых состоит этот кРИСТАЛЛ, только считанные мгновенья могут находиться во взаимосвязи и гармонии. А затем начинают разлетаться в разные стороны.
Правда, так интереснее?
Это страшный разлет. Удержать частицу некому.
Неуклюже пошатываясь, здание института отрывается от фундамента и улетает в небо, разваливаясь там на куски, форма которых прекрасна своей случайностью.
Лицо города искажается предсмертной гримасой: улицы взгромождаются на улицы, площади на переулки, и вот уже только красная кирпичная пыль несется над безжизненной равниной.
Несется красное облако, и все, что встречается на пути: птицы, деревья, столбы, села и животные – все падает, окрашиваясь в красный цвет – кто навзничь, кто ничком.
Несутся по воздуху, обгоняя друг друга, телефонные будки. Посреди безжизненной равнины бешено сверкает новенькая двушка, отштампованная на Монетном дворе для того, чтобы с ее помощью мальчик Коля позвонил Верещагину.
Не отдаст мальчик Коля свой долг Тине. Не засвистит больше свои песни.
Тина увезена далеко, но и там ее настигает стихия всеобщего распада, вызванная верещагинской ошибкой.
Девочки Веры больше нет. Она успевает лишь произнести в адрес Верещагина последний упрек: «Все у вас не как у людей!» Это она всегда успевает. И, как всегда, права.
Спрут взволнован. Багровым пламенем пылает автомобильная покрышка посреди его лба. «Коллеги,- говорит он,- я пришел сообщить вам пренеприятнейшее известие: единственная цивилизация, еще играющая в шахматы, исчезла».
«Это Верещагин доигрался? – спрашивает мокрица весом пуда в два.- Мне с самого начала что-то не нравилось в его расчетах».
Краснеющий оператор Юрасик красен от макушки до пят. Красный ветер шевелит волосы на лежащем рядом голубом парике Альбины.
Пепел Геннадия изящен, как тополиный пух.
Душа инопланетянки Ии на полпути к родному краю.
«Не надо было торопиться с переводом в класс «эпсилон»,- ворчит существо, похожее на коленчатый вал. Теперь попробуйте вычеркнуть. Из класса «эпсилон» не так просто вычеркнуть. Нужен акт списания».
Он не помнит, сколько прошло
Четверть века он пребывал в уверенности, что на его листках вычислен путь к вершине, которая только и делает, что сверкает в солнечных лучах. Он думал, что эта вершина самая высокая, выше ее ничего уже – так ни думал – не возвышается, а значит, и тень ничья на нее пасть не может, потому что тень всегда от того, что сверху. Нет ничего выше вершины, путь к которой он вычислил, поэтому сверкает она в солнечных лучах беспрерывно. Так он все время думал.
А когда в счастливую минуту прозрения, поднапрягши божественную мышцу, он мысленно взобрался на эту свою вершину, то был поражен прохладным сумраком, царившим на ней. Он глянул окрест и увидел, откуда тень. Над его вершиной вздымалась ВЕЛИКАЯ СКАЛА. Та, которую необходимо писать большими буквами, иначе она не вместится в слово.
Верещагин не огорчился, не зарыдал от разочаровании. Восторг овладел им. Потому что видеть ВЕЛИКУЮ СКАЛУ – само по себе огромное счастье и не каждому дано. Из равнины ее не заметишь. Нужно совершить УЖАСНУЮ ОШИБКУ, лишь с ее высоты открывается вид на ВЕЛИКУЮ СКАЛУ.
Не огорчился Верещагин нисколько. Запрокинул голову и потер от возбуждения руки. Лицезреть тайну еще радостней, чем владеть ею.
Однако недолго пребывал он в бездеятельном созерцании. Бормоча: «Ты – СКАЛА, а я – гений», он подошел к ней и попытался ступить ногой на ее крутое подножье.
Но путь вверх был отвесен, а камень гладок. СКАЛА вздымалась в небо, как гигантский Феллос на вакхических праздниках в Афинах.
Она не показывала Верещагину своих выступов, трещин, зазубрин, за которые можно было бы ухватиться, уцепиться, чтоб лезть вверх. Она не играла с Верещагиным в поддавки.
Он перестал спать. Совсем. Выходил из дому, только чтоб сбегать в цех, вынуть из печи очередные драгоценности и торопливо расписаться в протоколе. Он приобрел странную мимику и необыкновенное выражение глаз. Заботливый оператор Геннадий сказал о своем начальнике заботливые слова: «Боюсь, что наш товарищ Верещагин скоро ляжет в психиатрическую лечебницу». Альвина возразила ему: «По-моему, у товарища Верещагина что-то с сердцем. Он так часто дышит».
Часто дышал Верещагин потому, что на работу бегал бегом. Экономил время.
На какой-то там день у него закружилась голова, судорогой свело плечо. Он вынужден был прилечь.
Задремав не более чем на полчаса, он успел увидеть сон, будто у него разболелся зуб, и проснулся, мыча от боли. Но когда пришел в себя, то оказалось, что все это сонный бред и фантазия. Зуб нисколько не болел.
Впрочем, если хорошо прислушаться, можно было уловить, что какая-то боль все-таки наличествует.
Верещагин залез в рот пальцем и нащупал в зубе дупло. Он знал об этом дупле и раньше, но не обращал внимания, а теперь в нем свила гнездо маленькая-премаленькая птичка-боль. Боль-колибри.