Дети черного озера
Шрифт:
Я похлопываю его по костлявому плечу — он резко раскрывает мутные глаза, растерянно моргает.
— Хромуша! — наконец говорит он, радуясь моему появлению.
— Вот твое снадобье. — Я передаю Старцу маленький глиняный сосуд с мазью из лапчатки: такой же мазью мой отец натирает плечо, немеющее из-за тяжелой кувалды.
Мы толкуем о погоде — на улице теплынь — и о том, что скоро пора сеять пшеницу и хорошо бы тепло продержалось до конца сева. А потом я закидываю удочку:
— Расскажи, какой он был, тот, кого матушка любила до отца.
И Старец рассказывает. Арк осиротел в восемь лет: его отец
Я расспрашиваю и других. Настаиваю. Докапываюсь. Возвращаюсь к матери, выуживаю из нее очередную крупицу сведений — трюк удается лучше, когда руки у нас обеих заняты обрыванием листьев со стеблей или процеживанием травяного настоя.
Еще я жду, когда мне откроются мысли отца, ибо порой в этом мире, исполненном чудес, они внезапно возникают у меня в голове и помогают дополнить картину. Правда, приходят они беспорядочно, без всякой связи, помогающей разобраться в них. Отцовские мысли проникают ко мне в разум не как поток слов, а скорее как сценка, мгновенное впечатление.
Однажды он вышел из кузни, и я впервые поняла, что он не произносил вслух слов, появившихся у меня в голове. Отец едва закрыл за собой дверь, а я уже знала: он думает о том, согласится ли соплеменник по имени Дубильщик отдать кусок оленьей кожи за новенький мездряк [4] , обрадуется ли матушка подарку и не стыдится ли носить на плече такую убогую суму.
— Ей все равно, что сума драная, — сказала я. Порой матушка показывала мне какую-нибудь заплатку и объясняла: «Из старой отцовой куртки» или «Из твоих первых башмачков».
4
Нож для выделки шкур.
Отец пристально взглянул на меня: в голове у него витала неопределенность, смутный зуд, который, похоже, лучше было не расчесывать. Если не обращать внимания на покалывание и пощипывание, он пройдет сам собой.
С тех пор я научилась действовать с осторожностью, не отвечать на невысказанные отцовы мысли. Любой намек на то, что мне известны его тайные думы, мог оказаться столь же нежеланным, как хрущаки в муке.
Сегодня матушка то и дело всматривается в даль. Опустив мотыгу, она глядит на юго-восток. Я вижу, как сжимается, затем расслабляется ее горло, но, сколько бы она ни сглатывала слюну, это не избавляет ее от горького привкуса страха. Матушка запретила мне ходить в лес, даже за душистой фиалкой для снадобья, что помогает заснуть. («А как же Недрёма?» — спросила я, отлично зная сочувствие матери к женщине, которая без отвара не сомкнет глаз всю ночь. Не отрывая взгляда от горизонта, матушка покачала головой.)
Когда я, усталая, притаскиваюсь из полей, отец оставляет работу в кузне; взгляд его сосредотачивается на моей хромой ноге, и он прижимает руку к сердцу — такую боль причиняет ему мой изъян. Как и мое положение крестьянки. Сколь низко пал клан Кузнецов со времен его юности! Теперь остались лишь мы трое: отец, матушка и я. Кроме родителей, моему появлению на свет могла порадоваться только одна родственница — мать моей матери. Да и той уже нет: ее сгубил жестокий кашель вскоре после того, как я сделала первые шаги.
Хотя отец работает один, кузня большая, шагов двадцать в длину, и достаточно просторная, чтобы вместить десяток мастеров. Когда отец был молод, здесь трудились, перекрикивая грохот и лязг железа, его отец, братья — родные и двоюродные — и дядья. Куда сильнее нас с матушкой отца печалят стоящие без дела наковальни, наша затрапезная одежда, пустые горшки, в которых нет ни копченой оленины, ни соленой свинины, и полки, с которых исчезла богатая утварь — ее годами выменивали на железные бруски, позволяющие ему работать, и на твердый сыр, сохраняющий жизнь семье в неурожайные годы.
Кузня находится примерно в середине прогалины. С одной стороны ее обступают девять круглых хижин, где обитают сто сорок два жителя Черного озера: мужчины, женщины, дети. Кузня с ее невысокими стенами похожа скорее на крытый шалаш, чем на дом. Отцу так нравится. Стены не запирают внутри чудовищный жар горна, и можно обмениваться приветствиями с деревенскими, живущими своей жизнью, и, что особенно важно, поглядывать на нас с матушкой, когда мы заняты делом.
Отец окликает меня:
— Тяжелый денек выдался?
— Сносный. — Я расправляю усталые плечи.
Раскаленное железо шипит, когда отец окунает его в кадку с холодной водой. Он развязывает тесемки кожаной безрукавки и выходит из кузни.
Я подхожу к нему и прижимаюсь к его руке, и отец ерошит мне волосы.
Будь я сыном ремесленника — кузнеца в нашем случае, — я бы унаследовала отцовское дело Но, будучи девочкой, я разделяю положение матери, которое делает меня крестьянкой, обитательницей болота, рожденной для сева и жатвы. Матушка, наша целительница, уходит с полей уже с полудня, чтобы приготовить снадобья, содержащие всю деревню в добром здравии. Мы надеемся, что однажды это послабление распространится и на меня. Однако пока я еще не считаюсь ученицей знахарки, и мне приходится от зари и дотемна орудовать тяпкой, разбивая комья слежавшейся земли.
Несмотря на тяжкий день в полях, после работы мы с отцом ежедневно ходим к болоту, где я пробегаю отрезок гати — грубого деревянного настила, перекинутого по топкой земле через мелкую заводь Черного озера. Матушка говорит, что эти уроки бега, как она их называет, начались сразу же после того, как я встала на ноги. Она уже объяснила отцу природу моего несовершенства: бедренная кость одной ноги не полностью входит во впадину, отчего я всегда буду хромать. Так и вижу, как он плакал тогда, опустив голову на руки. Кто полюбит его дитя? Что станется с колченогой работницей? Из-за хромоты я сделалась порченой. Полагаю, что, несмотря на катящиеся по щекам слезы, в тот миг отец твердо решил: я буду учиться бегать.