Дети мертвых
Шрифт:
Дом давно уже должен был сделать жест пресыщения по горло, как природа поступила с тремя походниками, либо — надеюсь, обойдётся! — у дома вылетят окна, поскольку в него набилось столько народу. Хозяйка часто от души сострадает с телевизором, но с этими отпускниками она не поспевает в ногу с её недобрым предчувствием, которое роется в тёмном углу с рвением охотничьей собаки. Здесь слишком много людей, которых никто не заказывал. Они обращаются к этой милой женщине, снова отвращаются, фигура хозяйки не настолько крута, чтобы можно было к ней подъехать и отдать концы; новые гости оглядываются по сторонам, как будто знают, чего ищут, но потом они? кажется, довольствуются сами собой. Они давятся за место у окна, где они прирастают к зонтикам, чтобы смотреть в мрачнеющее небо, какие намерения оно затаило, ведь до сих пор, до обеда, преобладала южная метеообстановка. Каждый из них послушно вписал себя в списки экскурсий. Что творится? Ничто не указывает на то, что забушуют бури, что погода свихнётся. Хозяйка бойко орудует своими кукольными ручками в денежной кассете, то и дело сворачивает голову: если нынче опять грянет гроза, то мосты через Мюрц снесёт, и счастье, если за ними из протеста не последует и половина берега, — может, вся страна расколется; вот, одна дама сдаёт хозяйке на хранение золотой браслет, куда ей его девать? Почему вот уже пятый молча протягивает ей свои очки, что ей делать с этими очками? Неужели они боятся потерять их в горах? В горах им грозят совсем другие, куда худшие вещи: порыв ветра через Моасангер потерял свои вихры, вид у него такой, будто гигантский склон с трудом удерживает его причёску, которая сползает к нему по бокам, причём в рассрочку, а из-под вихров проглядывает упрямый лоб бури (лишь очень молодым людям позволительно так небрежно причёсываться). А куда пропадают все постояльцы, которые не поставили хозяйку в известность ни о своём прибытии, ни об исчезновении? А также и постоянные постояльцы: их тоже нигде не видно, неужто они приобрели непостижимые размеры, где они сейчас скрываются в этом доме, который так же отчаянно, как и деревья, цепляется за свои корни, которые, дряхлея, для заигрывания немного пощипывают подмытую почву — куда запропастилась женщина со спаниелем и та другая дама, которая всегда ходит в длинных брюках цвета хаки и красной вязаной кофте? Где старуха, которая
Небо только что было лучисто-голубым, а теперь от Адской долины гонит клочья облаков и тумана, они скрещиваются, трахают друг друга и рады, если принесут приплод — дурную погоду, — или не принесут, лучше бы нет, господи, пусть необычное для этого времени года тепло продержится дольше! Но всё же и самое малое когда-то начинает расти; они мечутся туда и сюда, облака и их облачата, как будто в этом синем небе сталкиваются разные воздушные потоки и сходятся на игру на радио, ибо станция «Австрия-регионы» с недавнего времени постоянно в помехах, всё трещит и скрежещет в проводах, кстати и в телефонных тоже. Почасовой прогноз погоды не прослушивается, уж лучше мы снова обратимся к небу! Они выворачивают карманы и бросают несколько капель от себя, наши облака, наши балагуры, только бы они не осерчали! — но там, на той стороне, откуда приходит погода, почти незаметно темнеет, начинаются сборы, трубит труба. Но всё не так, как обычно, когда начинается гроза. Нет, небо вам не удастся разрезать, чтобы прочитать в нём. Для этого лучше купите гороскоп! Солнце пока ещё светит, даже отсвечивает от Красной железорудной горы, и отсвечивает красным. За хорошей погодой гоняется дождь, а потом хорошая погода его снова гонит Это как гром среди ясного неба, но, впрочем, не так уж всё и ясно.
Листья деревьев являются в теперь слегка туманном свете, который длинным пальцем грозит отдыхающим, пока почти в шутку, также и отдельные лучи солнца, которые ещё могут падать сквозь ветки, как высеченные, плашмя, без глубины, как узор на обоях, почему-то нам это не нравится. Этого только не хватало, чтобы облака по краям окрасились таким сернистым цветом, а некоторые карминно-красным, это указывает на град, облака словно окунулись в огонь, как будто хотели заткнуть кровавый небесный слив, но не надолго, у них уже заболел их облачный палец. На лестнице всё ещё этот ропот и топот тяжёлых башмаков, ступающих по ступеням, красная кокосовая дорожка не может как следует приглушить их шаги, вообще-то не худо было бы постояльцам снимать свои горные ботинки внизу, в специальных сенях, где зимой оставляют лыжи, а рядом в следующем году построят сауну. Но всякий раз, когда хозяйка высовывается из-за угла, чтобы глянуть, кто там нарушает её предписания, там не оказывается ни души. Доски пола пусты, неделимая точка, которая есть ничто и стоит ни на чём (только люди, когда становятся постояльцами, заплатившими за постой, всегда на чём-нибудь настаивают, причём не сходя с места). Но вот снова звуки, вполне ощутимое непостижимое, ибо установился гомон голосов, как от бесформенной людской толпы, различимы даже отдельные опоздавшие: ради бога, где эти люди? Только что они здесь были. Нет ни слов, ни речей, голоса которых не услышаны. Но слышать-то мы их слышим, хищно смотрят вниз, на равнину, и палят сквозь амбразуры их невооружённых глаз: нет, это холодное бормотание, как из стеклянной банки! Это похоже на погоду, в принципе она ни на что не похожа, сегодня даже охотничьи гости останутся дома и подождут, пока не собьют цену местных в качестве носильщиков оленей, косуль и серн, да, мы здесь платим нашей собственной, отдельной человеческой валютой! Лесник предоставляет всем работникам на часть охотничьего сезона отпуск, чтобы они могли подработать. Итак, хозяйка слишком горда, чтобы выйти из дома и посмотреть, но откуда-то она знает обоих мужчин. Несмотря на это, она бы ни за что на свете не вышла и не произнесла над ними своё веское слово, а также своего любимого давнего постояльца, господина Гштранца, не приговорила бы, ни за что, если бы её спросили об их участи.
Теперь меньший из двух мужчин поворачивает голову и немножко корпус, он воткнул себе веточку альпийских цветов, они отчётливо выделяются на отвороте его скукоженной суконной куртки, черты его собственного лица тоже должны были бы проступить сквозь кальку тумана, хотя бы смутно, но ничего нет, поскольку эти двое — больше задуманные, чем сделанные помарки, которые отскакивают от тумана. Хозяйка не хочет себе в этом признаться, но она не может, например, обнаружить у этого мужчины лицо. Череп просто обрывается ниже основания лба с пышной шевелюрой над ним, этой последней травяной кочкой, а ниже крутой обрыв, камнепад и размыв, который привёл состав лица к окончательному схождению с рельсов. Ибо где у других искра жизни взволнованно скачет туда и сюда и представляется перед открытыми окнами на виду у других со своей звучной игрой мускулов, там у этого молодого мужчины — ничего, что-то кончается, что-то замерло, в доме крики, скачет верхом на таком обычно мягком воздухе его лошадка на палочке: это лицо было сброшено, как хвост ящерицы в крайней нужде, поскольку на него наступили. Должно быть, это открытая створка окна своим причудливым отражением света вызвала мнимый отброс лица, этот странный оптический эффект вызвал у хозяйки улыбку. Она чуть было не протянула руку, чтобы закрыть створку, но ей всё же хотелось дознаться, кто это из деревенских парней пришёл сюда поболтать с одним из её постояльцев, они ведь часто приходят, особенно осенью, сидят в обеденном зале, играют в карты и рассказывают друг другу о своей власти над девушками, машинами и животными, тем не менее их просьбы слишком часто остаются безответными, это заметно по тому, как они превозносят себя, до звёзд. Отец, потерявший своих сыновей, — такой иногда слышит, как шелестит время, — то и дело прочёсывает лес и сам себя расчёсывает до крови, его уже зашкаливает, я бы хотела всё же допустить, что это был он, одинокий мужчина со своей собакой, который давеча нагнулся, выдернул дёрн, растёр его пальцами и даже понюхал. Не кровь ли это? Чем он так издёрган, дёрн? Весь ландшафт безвинно измучен бурей, градом и дождём, это видно по земле. С неё сорвали пахотный слой, как будто он не прирос к ней корнями. Итак, ещё раз: трава слезает с почвы, как кожа с утопленника (впрочем, то же самое и с обгоревшими, например с этими, они несутся, объятые пламенем, из шахты метро, как ураган, и их кожа реет позади них, словно пелерина от дождя! Как будто их тело взялось за бумагу, чтобы записать себя, но карандаш на середине выпал, и шквал огня теперь скулит и убивается над клочками, он не успел прочесть эти каракули. Теперь огонь опять не знает, кого ему обойти, а кого забрать себе), лесник, у которого больше нет детей, чтобы предать их земле, за это жестоко испытует землю, он растирает её между пальцами, потом он поднимает взгляд вверх, к Моасангеру: вот она, эта ветровая просека, разрыв, который проломила буря, эта просека тянется в гору, и бурелом ещё не вывезен. Специально для этого, конечно, придётся вырвать у земли ещё один кусок альпийской дороги, который потом можно будет использовать и для машин отпускников, вполне! Природа всё ещё криком кричит. Ей приходится обращать к людям беззащитно открытые в улыбке зубцы сосен, которые теперь медленно гниют. Вот щербины, щели, кариозные места. Дёсны ослабели, больше не держат корней. Чтобы они снова начали держать, должно пройти не меньше тридцати лет. В одной более старой огненной просеке — заросли новых насаждений, но что-то деревца не подрастают. Кое-где выбиваются вверх отдельные ели, иногда лиственницы, которые тогда устояли против огня, прихоть природы, которая рада своей тщете, если может помериться силами с теми, кто ей долго противился. К счастью, сейчас уже не сезон для новой грозы, но лесник всё же останавливается — на развилке, где панорама разворачивается на три стороны света, только узкий холм с открытой горной раной прикрывает его со спины, впереди простирается долина, простирывает себя в котловине, панорама Снежных Альп от Вильдберга до Наскёра, Красная железорудная гора слегка выпирает со своей красной железной рудой, железной бородой и причудливой хвойной причёской, ну, хотя бы деревня лежит ближе к востоку, в стороне от взлётной просеки, на тот случай, если земле придётся отделиться и податься подальше отсюда. С горами дело отдельное: те же силы, что их воздвигли, по окончании строительства работают над разрушением объекта.
Внизу Тироль, его дома заброшены, за исключением этого старого крестьянского дома, сегодня там пансионат для приезжих, да капеллы Св. Непомука, которая одна на всю округу ещё целится в нас словом спасения. Клочья ветра отрываются, играют и испуганно отскакивают друг от друга, потому что верхушки Альп с их характерными зубцами вонзаются им в бока.
Так. Лесник, как чуть ли не каждый день, сегодня снова случайно очутился на том месте, где его сыновья, с интервалом в несколько дней, застрелились, смотрите: вон, тяжёлый чурбан, правда, больше здесь не лежит, на котором они тогда сидели, и кровь первого сына ещё была видна, когда второй, превозмогая неудобства (сучья от срубленных веток кололись), опустился на него и вылил из термоса в ствол винтовки святую воду из Марияцелль. Стволы двух елей ввинчиваются в небо на высоту метров в сорок, и лишь последние десять метров её верхушки оперены ветками. Горный ветер воет, крича с неба земле, чтобы она пришла, сейчас, она уже идёт. Вон её предвестники, два древесных гиганта, молнии многажды расщепили их, скрепив второй подписью решение господа бога, но всё же не падают, смоляная кровь натекла из их древних стволов и липко застыла. Лесник, как обычно, идёт к каменистому краю раны, где дорога белая, как лунь, а рядом тёмные канавки, указывающие предел тяжёлым лесовозам. Если лесовоз сорвётся, ему придётся почти отвесно падать метров сто, именно тем путём, которым пошла бы и лавина и которым уже не раз ходила, прямиком по линии падения; этот Юнгмоас не смог бы удержать даже сорвавшуюся серну или оленя, когда они мчатся с горы на своих миниатюрных биогазовых моторах. Грохот какого-нибудь здешнего автозавра слышен сверху издалека, это лишь намёк — на повороте он сглатывается, — что он идёт от Желез ных Ворот, где сейчас массированно добывают руду; пройдёт не меньше десяти минут, пока они доберутся вниз, они едут всегда слишком быстро для такого многотонного груза; в этом прозрачном воздухе каждый звук разносится на километры, даже поезд можно услышать издали, а эта даль уж очень далеко, поверьте мне, окружной город удалён отсюда километров на тридцать. Лесник подставляет лицо ветру и даёт ему, старому верному другу, облизать его. Странный для этого времени года пьянящий дурман растворён в воздухе, и облака не нравятся ни леснику, ни ветру (ветер даже пытается разогнать их толпу воем!), но лишь бы они нравились потокам туристов, которые подобно лаве стекаются в щели местности и там своими телами выстилают скалы, смягчая их остроты, поскольку на минуту дольше зевали, ротозеи. Лишь годы
Рослый надолго поворачивается спиной к хозяйке пансионата, и это хорошо, она и не хотела бы видеть его спереди, она уверена, лучше ничего не знать, не ведать, пока в голову тебе не упадёт со звоном мысль, что ты видел что-то такое, что предназначалось не твоим глазам. Кроме отдалённых шорохов на крыше, всё на короткое время стихло. Потом опять возобновился нечленораздельный шум, на сей раз даже громче.
Неужто это гром вдали? Неужто это камнепад, неужто взрыв, звучит как продолжительный огонь тяжёлой артиллерии, но здесь на расстоянии звука нет никакого военного полигона, поскольку здесь массивы гор.
АЛЬПИЙСКИЕ СКЛОНЫ развезло, только поклонники этих мест ещё сохраняют упорство. Гудрун Бихлер очнулась из сна без сновидений в своей всё ещё нетронутой (и ею тоже) комнате. Что это опять за шум снаружи? Она вскакивает, вспотевшая, во сне она металась по кровати (голова её была далеко запрокинута), и, содрогаясь от мышечных спазм и часто дыша, как собака, отряхивается. Её тело выпало из определённой последовательности событий. Она бросается к окну, хрипя открытым ртом, чтобы возместить потерю кислорода. Когда Гудрун потом снова оглядывается и невзначай роняет взгляд на свою кровать — там никакого отпечатка, никакого оттиска её тела на матраце, который далее ведь и не застелен. А вчера ведь был застелен, нет? Вообще комната не приготовлена. Кровати сырые, не надкушенные, дверца шкафа открыта для проветривания, на столе никаких клетчатых салфеток, которыми хозяйка гостиницы бросается направо и налево, чтобы придать обстановке домашний уют. Поток преходящего, причём этот поток тёмно-красный, мягким валом набегает на Гудрун, в последний момент отворачивается и снова откатывает прочь от неё, красное море не остаётся при ней, остаётся при своих интересах. Всё прочее в норме, нет? Состояние этой комнаты не соответствует никакому жилью, ибо взгляд Гудрун натыкается на знакомые (откуда?) предметы, отклоняется ими на более верный путь, но такого пути нигде не находит. В пятнистом зеркале нет красивого отражения Гудрун. Я вот хочу только спросить: разве нас не радует букетик цветов или конфета, положенная на подушку, поскольку сами мы не местные? Гудрун бы тоже обрадовалась чему-нибудь такому, но это односторонний разговор, который она ведёт со своей комнатой, поскольку та не даёт ответа. Небо тоже слегка омрачилось, замечает она, поскольку пытается вступить в контакт хотя бы с окружающей природой. Издали слышен набухающий и бухающий гром тяжёлых лесовозов, которые доставляют вниз валежник, стволы бурелома, обитые хрустящей хлебной коркой; если ветер попутный, то можно расслышать даже визг пилы на пилораме у Семи родников, туда ведёт красивая экскурсионная дорога, так что нас там ждёт всплеск радости. Осень украсила листья на обочине дороги сверкающим жемчугом росы и испарений. Ландшафт, кажется, заигрывает, почти невоспитанно наскакивает на Гудрун, которая каждую из его дурных манер преследует по закону взглядом, а то и оплеухой по заслугам, но осторожно, он ведь может и сдачи дать парой миллионов кубометров камня. Когда молодая женщина открывает окно — оно поддаётся с трудом, задвижка, кажется, немного приржавела — и высовывается наружу, она охватывает садик перед домом с его отяжелевшими от плодов яблонями; опушка тяжёлого бора, от зависти к такой плодовитости, немного придвинулась, будто хотела заглянуть через плечо забора в окно к гудрун, как и ко всем остальным постояльцам. Такие дикие мелкие вторжения сейчас в большом ходу и у циллертальских «Охотников за юбками», и у других попо-групп, так точно, та легендарная, бросающаяся кусками пирожного пения и обёрнутая в толстую кожу жестоко избитых барабанов банда вальяжных, подневольных их дисковой фирме мужчин, чья прочая одежда так же отмечена примечательными цветами и формами, да, это люди, которые хотели бы впаять свои сырые, питательные музыкальные слюни в упаковку диска, оболочку седьмого неба, а потом ещё скликать всех на концерт под открытым небом, лопаясь от плоти, устойчивой к антибиотикам, заражённой сибирской язвой или кирпичной оспой. Итак, они скликают, и 80 000 человек — кажется, я приписала лишний нуль, нет, всё правильно, — весь этот люд взбирается на холм, чтобы слышать резонанс земли на это пение, но, поскольку они при этом забыли небо, оно, обидевшись, напомнило о себе несколькими миллионами, чтобы обеспечить численный перевес над людьми: то были 500 миллионов кубометров воды! Ужо вам, наверно думал отец небесный, который распределяет по кабелям основные токи, и чуть не стало ужо, совсем немного не хватило, чтобы те, взятые в тиски музыкой и горой, на которой они стояли (не имея в ней своих корней), включая и подошву, на которую они набились, сползли на сотни метров вниз. Гор'e это всё было почти через край, она чуть не сбросила весь свой эпидермис вместе с подкожным клеточным трактом, вы только представьте себе: оползень, на котором стоят 80 000 человек! — как на летучем ковре Аладдина, люди ступают на собственную береговую дамбу, неустойчивые и на более твёрдой почве, поднимаются в воздух и переступают через нас и наших потомков, которые, известное дело, тоже приедут сюда, потому что не будут знать, когда и где остановиться, если угодили в пение, крики, взмахи рук и съезд ног вниз по склону. Так наша родина износит почву и перенесёт её куда-нибудь в другое место только потому, что люди тоже не захотели лишить себя вольных охотничьих угодий за дичью их любимой музыки.
Террасы берега разбередило визгливым воем усилителей, музыка поднимается, наводняет массы, это приводит к массовым осадкам (массы осаждают кого попало и только потом спрашивают, кто это был), нет, эта музыка — даже пик осадков, она пикирует на массы, и те выпадают в осадок. И вода масс соединяется с массами воды в одну живую кишащую кашу, которая, пенясь, несётся по долине, прихватывая с собой всё, что стоит на её пути. Музыка обрушивается как щебень, весь разбитый, и слушатели обалдевают, поверженные, фаны, которые больше часа были тише воды, ниже травы (как говорит полиция, которая чужих, кого мы не знаем лично, обычно так охотно пропускает через тепло своих рук, что они истаивают и превращаются в ничто), а может, они были контужены всем этим грохотом и давкой? Эти особенности земли, которая и бровью не повела оттого, что мы набили её таким количеством людей — наверное, чтобы они, перебродив, вернулись к нам в глотки, которые на этих людей когда-то так покрикивали, — нет, не мы, виновата лишь невинная погода! И поскольку мы так упрямы, что всегда хотим возвращаться туда, откуда пришли, а именно в тело другого человека, отсюда проистекает и бесцеремонность Эдгара, который сейчас ведёт со своим членом несколько одностороннюю беседу, там, внизу, да, теперь и я его вижу, Гудрун-то видала его уже давно, так как она наконец одолела окно и высунулась наружу, всё ещё не столько вдыхая, сколько выдыхая, и её кисти всё гротескней выворачиваются в суставах. Взгляните ж на меня! — кажется, говорит парень, поскольку перед ним встаёт на дыбы удивительное, его бунчук, который говорит сам за себя, если его хозяин не в состоянии замолвить за него словечко, — теперь он разряжается с брызгами и треском на клумбу с розами на солнечной стороне. В саду штирийского друга-дома. Почему в смерти больше жизни, чем в жизни? — спрашиваем мы себя на этом месте и радуемся уже и ему. Эдгару останется на добрую память то, что оба молодых человека слева и справа смотрели в это время на него, хотя они не потрудились надеть для этого свои лица.
Несмотря на это, они пялятся. Их светлые лицевые массивы, эти обрывы, подбираются на ощупь к стойкому оловянному солдатику Эдгара, который снова начинает держать вахту, становясь навытяжку, вначале робко, а потом всё нахальнее выступая перед своим хозяином, паренёк, готовый доверчиво повернуться к ребяткам, которые хотят его погладить. Они должны тщательно прощупать член Эдгара, поскольку ведь они не могут его видеть. Их головы, которые были их любимыми жилыми объектами, теперь, к сожалению, только на подхвате, то есть одна половина здесь, другая там. Несмотря на это, они глядят друг на друга серьёзно, они похожи друг на друга, как времена года, то есть вообще не похожи. Что-то залило их лицевые части черепа по самую макушку кровью, мозгом, осколками костей, сила, которая проникла в них с грохотом и гигантским потоком воды. Их черепки, эти старые основы культуры, угодили в бассейн катастрофы. Эдгар, глубокая радость рвёт его на части то туда, то сюда, поворачивает к ним по очереди своего заминированного вредителями водяного воробышка, которого сейчас как раз немножко снова развезло. Этой унылой капельнице, которая в работе бывает порой хороша, вечерами поклоняемся и мы, опустошённые старые женщины, смотри-ка, вот она где стоит, а мы всегда искали её где-нибудь в другом месте. Итак, член Эдгара стоит на месте и озирается по сторонам, по горло сытый всей этой толкотнёй в своих мешках с припасами; что, неужто это и есть вечный покой? Но тут и земля потекла от смеха, вот они, на земле, потёки. Людям же сразу подавай целый океан, я даю возможность их почтенным чувствам на безрыбье считаться как «супер», хотя большинство добралось бы куда им надо и с «нормальным» бензином.
Гудрун видит всё это с птичьей перспективы её окна, она слышит преувеличенно громкий шум речушки, которая пробивает себе дорогу через луга, на её берегах навалено больше песка и гальки, чем обычно. Даже сие малейшее из водных событий этой местности в непогоду выходит из своих младенческих берегов. Вообще, кажется, всё, хотя вот уже несколько дней стоит хорошая погода, кровь с молоком, упругая, переспелая, того и гляди брызнет соком, яблоки лежат частью на части развалившись в траве (многие ещё в подвешенном состоянии), как будто творец, который натворил всё это с водой, хотел отплатить ими отдыхающим за то, что они приехали именно сюда. Посмотрите на меня, ещё раз громко всхохатывает Эдгар Гштранц и позиционирует себя, слегка расставив мощные ноги, как факелоносец впереди двух курточных братьев, у которых мышление было законсервировано в сыворотке крови, но потом опять вылито, прежде чем его успели съесть; мышление — это передвижная часть головы, не забывайте это! И с этим досадным обломком мысли из развороченной головы, который он нацеливает против всего, что податливо (твёрдые покрытия ему предпочтительнее, поскольку он может выжать сотые доли секунды!), Эдгар выпрастывает свою пахнущую рыбой дубинку поверх слегка надорванной после его несчастного случая мошны в сторону Гудрун, взгляд которой он обнаружил только что, и Гудрун рассматривает его, как будто хочет медленно перелистать его страницу за страницей, но так и не находит искомое место, может его и вовсе нет. Вот стоит пенис Эдгара, вечный не-вопросительный и оттого бес-покойный, и бледно озаряет свои окрестности, как голая гнилушка.