Дети
Шрифт:
– Это неправда. А если и правда, то я верну тебе твои мечты.
Тонкая улыбка на ее губах, со скрытым намеком на иронию. Потянулась в его объятия, но тело ее недвижно. Он поцеловал ее в сухие губы. И они безжизненны. Только потрясение в душе, что мужчина держит ее в объятиях и желает ее. Но и потрясение это не согревает больше ее сердце. Он берет ее голову в ладони и целует морщинки вокруг ее глаз.
– Эрвин просил тебя заботиться обо мне, – подозрительность пробуждает ее от дремы.
– Нет. Эрвин не просил меня заботиться о тебе. И я ничего ему не обещал.
– Ты жалеешь меня, Гейнц.
– Я люблю тебя, Герда.
Она
– Гейнц, – говорит она, и материнские нотки слышны в ее голосе, – оставь это.
– Все это ты – Герда. Все. Ты мой дом и на чужбине. Ты в моем доме – и все хорошее, и красивое, и чистое, что было у нас, – со мной, укрыто в моем доме. Ты, Герда, в эти страшные дни, для меня новое начало, новая жизнь.
– Новое начало? Новая жизнь?
– Да, Герда, да. Мы что, потерянное поколение? И всего-то нам по тридцать. Мы вовсе не потеряны! Есть продолжение! Продолжение, которое можно оживить. В углу закрученной портьеры – паук погружен в дремоту среди собственной паутины. Она поворачивает голову к портьере, и Гейнц видит полосу седины в ее волосах.
– Герда, если я тебя потеряю, для меня все будет потеряно. Все.
Не глядя на него, она отвечает с большой печалью:
– Не возлагай свои надежды на меня, Гейнц. Я ничего не могу тебе дать. Жизнь наша завершилась с нашей юностью. Эрвин всегда ожидал завершения юности, всегда говорил, что настоящая жизнь начинается со зрелостью. Это не осуществилось. На пороге зрелости решилась наша судьба. Зло в том, что уже в нашей юности определилось наше будущее. С чистотой нашей юности выросло чудовище, которое сейчас вырвалось наружу. Из наших надежд и мечтаний вырвалось на нас это чудовище, которое мы носили в себе, и оно растерзало все наши мечты. Эрвин растерзан. Меня растерзают. Тебя? Нет, тебя нет. Ты не должен быть растерзан этим чудовищем. Ты не участвовал в наших грезах, ты и не должен разделить нашу судьбу.
Она смолкла, и снова отвернула лицо к закрытым окнам.
– Герда, ты не должна брать на себя всю вину. В счет твоей жизни входит и твой сын, сын Эрвина. Лучше ему расти среди евреев. Только среди них он сможет познать глубину ужаса, в которой жил его отец в свои последние дни.
Печаль утончает свет ее глаз и лица. Но ни один мускул не вздрагивает на ее лице. Он отходит от нее шаг за шагом, пока не натыкается на стол и нащупывает чашку, которую она подала ему. Тяжкое молчание повисло в комнате. И вдруг – звук тяжелых шагов по ступенькам лестничного пролета. Лицо ее белеет. Он бросается к ней, и она поднимает руки, чтобы его остановить. Руки ее дрожат, и он останавливается. На лестничном пролете стук шагов и шум голосов. Шаги прекратились, голоса смолкли. Но страх не исчез из комнаты. Гейнц подымает жалюзи.
– Не открывай окно, – кричит Герда, – опусти жалюзи.
Около дома стоит телега с углем.
– Герда, это были шаги продавца угля.
– Да, он каждый день приходит в это время.
– И каждый день ты так пугаешься?
– В один из дней и они придут.
Он обнимает ее и целует в губы. Она раскрывает их и прижимается к нему лицом.
– Герда, – шепчет он, – Герда, как наша жизнь так запуталась! – Она обнимает его за шею, она ощущает его всего. Его руки охватывают ее как нечто, окутанное покровом.
– Только закрой жалюзи, Гейнц. Я прошу тебя.
Он опустил
Руки его на ее теле спокойны. Ее белое лицо сливается с белизной подушки. Глаза смотрят на него, как бы желая принять Гейнца, чужого мужчину, и ту страсть, которая пронеслась над нею. Отворачивает голову, и глаза его следят за ее лицом, отвернувшимся к книге стихов на ночном столике. Медленно, с большой осторожностью он гладит ее тело, и губы его, погруженные в ее волосы, хотят вернуть ее лицо.
– Спасибо тебе, Гейнц, – шепчет она.
Он удивлен. Отнимает лицо от ее головы.
– Ты меня благодаришь? Ты – меня?
Она молчит, только прикрывает руками обнаженную грудь. Он тянет простыню, чтобы ее прикрыть.
– Гейнц, я прошу у тебя прощения, но мне необходимо, ужасно необходимо остаться одной, с самой собой.
Свет она включает, когда оба уже одеты.
– Я вернусь к тебе – увидеть тебя – говорит Гейнц.
– Нет, – отвечает Герда, – не возвращайся. Это опасно. За мной слежка. Я даже не еду проведать сына к моим родителям.
– Я не убегаю от опасностей, Герда.
– Ты ничем не можешь мне помочь. Ты...
– Еврей, – прерывает он ее, – я еврей, и ничем не могу тебе помочь. Еврей и лидер коммунистической партии, весьма нехорошее сочетание в наши дни.
Она протянула ему руку, он ухватился за нее, и глаза его вобрали в себя эту светловолосую женщину. Он любит ее, как часть своей жизни, как часть его личности, часть, которую он больше никогда не увидит.
Глава двадцать седьмая
Сестры Румпель вернулись командовать кухней в доме Леви. Альбиноски привыкли, что их приглашают в дни праздников и в дни горя. Сегодня они стоят перед Фридой в передней со смущенными лицами. Их голубые бледные глаза переходят от Фриды к двум старым чемоданам и возвращаются к ней. На одном из чемоданов – букет роз. Сестры складывают свои белые руки на белых передниках и спрашивают своими высокими голосами:
– Что приготовить сегодня на ужин?
– В каком смысле?
– В доме праздник или траур?
– Вы что, с ума сошли? Причем тут праздник или траур? Ничего не произошло. Обычный вечер обычного дня.
Альбиноски хлопают ресницами, моргают красными веками и крутят головы по сторонам. Сердитый тон Фриды не успокаивает их. Вообще-то, не было у них никакого сомнения, что их пригласили по поводу траура. Дни не добрые, и по мнению сестер Румпель, евреи должны быть в трауре. Дед выказывал для них признаки траура почти каждый день. Много раз проходил мимо них и даже ни разу не ущипнул за щеки. Потому и не было у них сомнений в отношении выбора блюд на ужин. Речь о блюдах для людей, лишенных аппетита. Простая курятина на воде. Немного зеленого гороха, немного риса, без особых приправ. Только они заправили курицу в кастрюлю, как в кухню вошел молодой мужчина с лицом, одновременно серьезным и праздничным. Вошел и объявил о госте, который придет к ужину. Только он вышел, входит Фрида, напевая про себя вполголоса, чего она обычно никогда не делает. Более того, обращается с радостью к старому садовнику: