Дети
Шрифт:
– Иди, поменяй одежду.
– Нет у меня другой одежды.
– Что же у тебя в этих двух огромных чемоданах?
– Книги, отец. И все мои сочинения.
– Завтра куплю тебе новую красивую одежду, сын, – дед берет под руку дядю Альфреда и шествует во главе процессии в столовую, к праздничному ужину.
Только Эдит и Филипп остаются одни в комнате. Филипп все еще в пальто и шапке, и поэтому Эдит волнуется – а, может, и он скрывает под пальто порванный костюм.
– Почему ты не снимаешь пальто, Филипп?
Он снимает пальто. Костюм его измят, рубашка не первой
– Минутку, Филипп. Дай мне поправить тебе галстук.
Руки ее на его шее. Она опустила голову, и поэтому волосы ее касаются его лица, дыхание его касается ее. Руки ее не торопятся поправить галстук, соскальзывают ему на шею. Лицо близко к его лицу, глаза ее вопрошают. Он берет ее лицо в свои ладони и целует в губы. Губы ее тоже вопрошают. Она чувствует его поцелуи и закрывает глаза. Прижимает свои губы к его губам, не открывая глаз.
– Почему ты закрываешь глаза?
– Они сами закрываются.
Лицо ее приветливо, улыбается, только ресницы слегка дрожат.
– Ты добра и красива, Эдит, – говорит он и думает про себя: «Приветлива и лжива».
– Я счастлива, что ты вернулся к нам, Филипп, – говорит она и думает про себя: «Это, в общем-то, проще, чем я полагала. Может, это будет еще проще?»
Зашли в столовую. В этот момент Франц направляется к радио, включить его и послушать новости.
– Выключи! Я хочу спокойно поесть, – сердится дед.
Приемник молчит, жалюзи опущены, двери заперты, и все лампы горят. Вся посуда сверкает. Сосновые ветки в банке поблескивают зеленью, придавая праздничность столу. Даже шум ветра между соснами в саду, в столовую не доходит. И только дядя Альфред, моргая, упрямится комментировать кукованье часов.
– Сейчас восемь с половиной.
– И что, – опять выговаривает ему дед, – ну, что такого, если время – восемь с половиной?
Портрет отца на стене вдруг стал чуждым из-за Шпаца из Нюрнберга. Никто на портрет не смотрит, кроме дяди Альфреда и халуца Зераха. Дядя изучает портрет, и время от времени качает головой, в знак отрицания, но тут же – в знак утверждения, словно разговаривая с самим собой. Зерах же смотрит на портрет покойного брата дяди Альфреда, сравнивая их лица. Зерах занят дядей Альфредом. А дед? Не ищет спасения в этот вечер, молчит. Кончики его усов взъерошены.
«Не было никакой нужды в праздничном ужине, никакой необходимости», – размышляют сестры-альбиноски, обслуживающие семейный ужин, и с тяжелым сердцем отправляются за пирогами и тортом.
– Кофе и торт, – отдает приказ дед, – поставьте в кабинете. Мы переходим туда.
– Ребенок идет немедленно в постель, – Фрида берет за руку Бумбу.
– Вы тоже, – обращается дед к Саулу и Иоанне.
Дед не любит долгие вступления, и поэтому, когда все собрались в кабинете покойного господина Леви, говорит то, что хочет сказать без обиняков.
– Итак, дети, пришло время паковать вещи и собираться в путь.
Начал говорить спокойно, но завершил криком:
– Немедленно
Теперь говорит Гейнц вместо деда, лицо его бледно, голос сух:
– У нас нет никаких причин оставаться в Герамнии. Все готово к нашей эмиграции. Я имею в виду материальную сторону. Еще в начале года я перевел в Швейцарию большую часть нашего капитала и ценностей. Мы останемся здесь до продажи фабрики. Но и на нее покупатель уже есть.
Глаза деда прерывают слова Гейнца. Никогда он не бросал на Гейнца хмурый взгляд, и сейчас гнев его не на Гейнца, а на новые времена, что смертельным валом внезапно налетели на дело его жизни и разрушили его. В дни Бисмарка дед покинул семейный дворец, чтобы создать свой – для себя, для сыновей, внуков и правнуков, длинную династию, плоть от его плоти, производителей железа и стали. Не может дед с легкостью расстаться со своей великой мечтой. И Гейнц говорит в страдающие глаза деда.
– Дом наш мы не продадим. Будем хранить для нас.
Слова Гейнца, целью которых было – утешить деда, не утешают его. Что он понимает, этот молодой отпрыск! Разве может этот, купленный дедом аристократический дом заполнить в его сердце место его фабрики? Эта фабрика – изначальное творение деда, которое он создал в дерзновенные времена на пустом месте.
– Почему не продать и дом? Я спрашиваю тебя, дорогой внук.
– Пока наш дом здесь, есть надежда вернуться сюда.
Слабая надежда светится на лицах сынов Леви. В комнате тихо. Филипп прерывает эту тишину:
– Куда вы хотите эмигрировать? – он начинает расхаживать по комнате, заложив руки за спину. Проходя мимо Эдит, вообще не смотрит на нее. Кладет руку на письменный стол покойного хозяина, и более решительно спрашивает:
– Куда вы хотите эмигрировать? Настало время, чтобы каждый из вас решил свое будущее! – теперь глаза его обращены к Эдит, словно он говорит лишь ей.
Никогда Эдит не видела его глаза такими жесткими и требовательными. Теперь, когда усталость сошла с его лица, проступили на нем морщины, прибавившиеся в последние недели, углубляющие серьезность его и тяжесть. Угрюмость придает лицу его жесткость, думает Эдит, глядя на него, как на незнакомого человека: «Он изменился. Он уже больше не только друг, он – мужчина». И она прячется в себя, как в раковину. Филипп, лишенный мягкости и слабости, удивительно чужд ей, и глаза ее обращаются к брату, прося помощи.
– Итак, – отвечает Гейнц, – пришло время решать Мое решение окончательно, я эмигрирую во Францию.
– В Париж! – звенят голоса кудрявых девиц. – В Париж! Всегда мы хотели жить в Париже! Многие из наших друзей сбежали туда.
– Это не развлекательное путешествие, – упрекает их Филипп, – это жизненное решение. Вам надо наконец серьезно подумать об этом.
«Неплохо, неплохо», – бормочет дед в своем кресле.
– Что плохого в Париже? – защищает Фердинанд кудрявых девиц. – Что плохого в том, что мы эмигрируем в Париж?